Сергей впервые их увидел – женщин корпуса, тех самых, о которых говорил минувшей ночью Леденев, – и совершенно уж не удивился. Они спускали раненых с повозок, доволакивали до крыльца, подымали по лестницам и едва не обваливались вместе с ними на койку и на пол, передавали помогающим бойцам и брели, как слепые, со стекшими по швам, как будто потрошеными руками.
Сергей принял раненого и вместе с Жегаленком повел того к крыльцу. На обратном пути Мишка сзади облапил сестру:
– Позорюем, што ль, любушка?
– Ы-ых ты! – Сестра издала лишь протяжный измученный вздох, какой, должно быть, исторгает человек, перед тем как опять погрузиться под воду.
– А ну отпусти, твою мать! – взбесился Северин. – Не видишь – падает, а ты!.. Собаки и то знают время… Эх вы! – сказал для всех. – Вам ноги ей мыть.
Сестра, налитая, окатистая, с обветренным круглым лицом, о красоте которого нельзя было судить, взглянула на него тоскующе-недоуменными глазами мучимой коровы.
– Стреляла б таких, – сказала Сергею, освобождаясь от прихвата Жегаленка. – Да чем стрелять? …? Да и того нет.
Сергей заволновался, ощущая на себе давление измученных, но все же любопытствующих взглядов, обвел глазами лица ближних и натолкнулся на одно – из-под пухового платка, по-бабьи обмотанного вокруг головы, взглянули на него отяжеленные печалью и полные живой воды прозрачно-серые глаза. В них таилось неведомо что: не то всепонимающая нежность, будто одна она и знает, как болит у тебя, не то, напротив, отрешенность ото всего происходящего вокруг, оцепенелая покорность, когда жизнь есть, а что ей с собой делать, она уже не знает и не хочет понимать.
Сергей запнулся, приковался было, но тут в серой смази людей, в стенающей толпе, в проулке, за воротами увидел вдруг другое, знакомое лицо и обмер: Аболин!
Не веря в то, чего быть не могло, Сергей толкнулся в улицу, распихивая встречных, – призрак Аболина тотчас канул в толпе и зачудился в каждом, понапрасну хватаемом за руку. Никого, даже близко… И ее, милосердную девушку, Северин потерял.
Обозлясь на себя и почувствовав подступающую дурноту, он присел у ограды, привалился к решетке. Померещилось? Спутал? Но такое лицо разве с чьим-нибудь спутаешь?
– Мишка, слышь? А что с тем офицером?
– С каким это?
– А какой на комкора вчера… я привел.
– А где ж ему быть? Под замком, – ответил Жегаленок удивленно. – Особый отдел, должно, занимается. А может, уже и прибрали.
– То есть как это прибрали?
– А чего рассусоливать? Это вона Монахов у нас через свое семейное несчастье по целому часу врага потрошит, а так-то чего?
– Но особенный враг ведь, особенный.
– Тю! Вы что же думаете, первый он такой, кто до Роман Семеныча с занозой добирается? Ить двести тыщ золотом Деникин отваливает за нашего любушку, живого или мертвого. Ну вот и пытают, паскудники, счастья по-всякому. Рубаки самые что ни на есть из казаков до него дорывались, да кто супротив Леденева на шашках устоит? Да на нем, ежли хочете знать, ни единой царапины нет – ни один своей шашкой до тела его не достал, – уже неистово расхваливал комкора Мишка. – Ну вот и подбираются по-всякому. То из винта ссадить, подлюги, норовят – стрелки такие есть, что за версту без промаха нанижут, – то, вон как энтот офицер, ужалить норовят, тоже как и змея, с одного, стал быть, шагу дистанции. Оно страшней всего – такая подлость аль измена. Мы ить и с пищи пробу кажный день сымаем, потом только ему, Роман Семенычу, даем.
– Так и заняться этим офицером со всей строгостью.
– На ремни, что ли, резать? – усмехнулся Жегаленок, покосившись на Монахова. – Так ить ничем хужее смерти не накажешь. Как его ни пытай, а все одно успокоенье выйдет. Из чего ж лютовать?