– Да-да, ты гусар. Я, брат, и сам не знаю лучшего, чем конная атака… У Федора Артуровича с его железной волей никто и не подумает о плене. То же и казаки – особенная нация. Но мужик, так сказать, из середки, а тем паче фабричная шваль – вон они, посмотри, – зыркнул он на возящихся по соседству людей, и губы его передернулись в злобе. – Получили по ложке – и готовы кричать, что австрийское стойло лучше русских окопов. Им, видишь ли, втемяшили в башку, что немецкий рабочий и австрийский крестьянин им братья. Что надо протянуть друг другу руки через проволоку и пойти по домам. Что нет никакой земли предков, а есть угнетатели трудящихся классов. Ты, верно, братец, тоже почитывал эти листочки?

– Ну коли грамоте обучен, отчего ж не почитать? – В печатных воззваниях, которые гусары находили в своих простуженных окопах и землянках, Роман находил много верного, но спорить с Извековым ему не хотелось.

Плен заслонил ему все остальное, как чувство жажды подавляет чувство голода и тем более злобу к тому, кто не давал тебе наесться вдосталь.

– Ну и что же ты думаешь?

– А думаю, что хорошо бы было, когда б никто из мужиков читать не умел, – ответил Леденев с усмешкой, думая: «Царю хорошо да вам вот, помещикам».

– Один умеющий читать растолкует вот эту писульку десятку неграмотных. Что, собственно, и наблюдаем. Солдаты разложены большевиками и не желают воевать.

– Да вшами они разложены, – не вытерпел Роман. – Лучше вшей агитаторов нет, либо хлеба гнилого и дырявых сапог. Да и ладно бы вши, ладно смерть над тобой. А дома что, в хозяйстве? Баба – клячей в запряжке? Детвора золотушная? За это, что ли, муки принимать? Да за тех дурноедов, какие у нас в Петрограде сидят и обедают каждый день с мясом?

– Ну вот и ты уж начинаешь поддаваться этой дряни, – усмехнулся Извеков, посмотрев на Романа нежданно спокойно и даже будто сострадательно – своими странными, печальными глазами, казавшимися подведенными, как у Петрушки в балагане.

Тонкокожий, издерганный, он, видно, вспыхивал как порох и так же быстро остывал, но говорил не умолкая:

– Увы, в твоих словах есть доля истины. Поглядишь на какого-нибудь биржевого торговца или сына заводчика – почему не на фронте? А половина мужиков в окопах, отчего и в полях недород. Спекулянты скупают весь хлеб и непрестанно подымают цены. В тылу совершенный бардак: интенданты воруют, промышленники поставляют гниль и рвань. Да, есть законы экономики, и они сейчас действуют против России, но ты не понимаешь главного, ты путаешь вершки и корешки. Ты решил: если твой государь подвергает тебя нескончаемым тяготам, ничего не давая взамен – мяса, хлеба, сапог, – тогда и ты не должен своему монарху ничего. Да и не ты, а миллионы так решили – что они никому ничего не должны. У них теперь главное – права человека. Свобода! Свобода от чести, от долга, от совести. Родную землю от германца боронить? Идите к черту, я свободен, мой первый долг есть самосохранение. Все, что естественно, не безобразно, и пусть интендант ворует сукно, и пусть рабочие нарочно портят пушку и винтовку, и пусть солдаты обнимаются с германцами, и да святится имя человека! Все только и делают, что требуют, требуют, требуют, – и каждый признает за человека исключительно себя: «мне, мне», «я хочу». И чем это кончится, а? Повальным братанием, свальным грехом? Германская нация, у которой порядок в крови, спихнет Россию в выгребную яму?..

Извеков еще долго говорил, и Роман соглашался со многим, находя в его длинных речах подтверждение собственных мыслей, своего недоверия к той большой правде, которая была в воззваниях социалистов, – слишком, что ли, хорошая для человека и потому недосягаемая, сказочная, такой переворот всей жизни обещавшая, что, кажется, и сбыться не могла, как ни были вольны в своей судьбе и даже в перемене места люди, прикованные к своему жилью и плугу неизбывной нуждой.