– Комбригу-два к семи часов утра вести бригаду к высоте и развернуть к атаке в линию, не доходя трех верст.

– Но Горская с марша – отдохнуть не успела, – сказал Челищев, обрывая бег карандаша и вскинув на комкора острые глаза. – А мы ее вперед пихаем. На пушки, без достаточной поддержки артиллерией.

– Потому и пихаем, – ответил Леденев, – что у нее пугаться чего-либо теперь уже сил не найдется. Она ведь, усталь, всякое другое чувство давит. Сытый и отдохнувший красоваться идет, а заморенный – умирать. Такой зря и пальцем не ворохнет.

Сергея поразила эта мысль – его, человека, не раз писавшего в газеты: «победа или смерть», «кто себя пожалел, предал дело борьбы за всемирное счастье трудящихся», «переносить во имя революции не только голод и усталость, но даже огонь». Не то чтоб он не представлял, что такое усталость в походах, но все-таки почувствовал себя едва ли не ребенком, который каждый день ест мясо, но ничего не знает о людской работе на быка или свинью.

Леденев говорил не о жертве и не о самоотвержении, а о слабости человека, от которого бесполезно требовать чего-либо сверх человеческих сил, но можно поставить в такие условия, когда ему придется стать героем. Да и не героем (потому что герой, представлялось Сергею, – это собственный выбор), а машиной, которая не ошибается.

– Так, стало быть, блиновцы изобразят наш правый фланг, – поднял голову Мерфельд. – Сидорин будет лицезреть их со всех своих аэропланов у Горской на уступе, в то время как Гамза уже заполз ему за шиворот. Красиво. Но что это нам даст, помимо суматохи в их тылу на левом фланге? С валов-то их такою горсткой не собьешь. С чего же ты взял, что Сидорин на этот твой вентерь с подводкой всю конницу выпустит? Куда как выгодней держать ее за валом, предоставив нам лезть в эту гору, как грешникам к небу, а верней, нашей пешке, которой еще больше суток тянуться. А конницей своей обхватывать нас с флангов, когда наша пешка в эту гору полезет? Для хорошего концентрического удара сил у нас слишком мало – какой там прорыв? А ты толкаешь Горскую под пушки, да и Донскую и Блиновскую туда же – ведь втопчет в землю «Илья Муромец». На ровном месте – как на стрельбище. Артиллерийскую дуэль-то проиграем, даже не начав.

– Артиллерийская дуэль, – повторил Леденев с удовольствием. – Запомнить бы надо – вверну на совещании в штабе армии. Буран завтра будет, – сказал он так, как будто сам уже и вызвал из каких-то незримых пространств тот буран. – На небо погляди – ни звездочки. С Азова нажмет.

– Ну подведешь ты к валу корпус по бурану, а он-то из вала разве выйдет? Что ж, он куриной слепотою мозга заболеет к завтрашнему дню? Уроки-то прежние помнит, наверное. Потопчемся под валом, как бездомные собаки перед тыном, и назад, поджав хвост, побежим? Или подымемся, подобно облакам, и кони наши, как орлы, взлетят?

– Сказал слепой: «посмотрим», – ответил Леденев. – А ну как вся Донская армия назавтра к тем высотам стянется. Это дело живое – в приказе не опишешь… Ну, все на этом? Тогда пойдемте, ваше благородия, на Партизанскую посмотрим.

– Благородиями бывают прапорщики, – ответил Мерфельд, поднимаясь. – А я, уж коль на то пошло, высокоблагородие.

– А ты знаешь, отчего я в красные пошел? – сказал Леденев. – Чтоб это «вашевысоко…» не выговаривать, язык не ломать.

– Других соображений не было? – насмешливо осведомился Мерфельд.

– А это чем плохо? Кто меньше гордость твою гнет, тот тебе и родной.

Сергей насторожился, с жадностью вбирая разговор, но все уж поднялись, накидывая полушубки и шинели, и, спешно подписав свой первый боевой приказ по корпусу, он вышел вслед за всеми на крыльцо и тотчас осознал, насколько опоздал с никчемной подписью, поскольку в слепом, завьюженном мире все вправду ожило и двинулось по первому же леденевскому слову. Перед взглядом его потекли сотни призрачных всадников, из невидья и в невидье, в метель, и впрямь уже казалось – только тени, ибо двигались все в совершенном, каком-то неестественном беззвучии, не кони, а гротескные мифические чудища, уродливые межеумки былинных великанов и готических химер – с непомерно огромными, словно раздувшимися от водянки головами и ногами как будто в инвалидных лубках. Он, Северин, не сразу понял, что к мордам коней приторочены торбы с овсом, а копыта обуты в рогожу – чтоб ни всхрапа, ни звяка подков о придонные камни и наледи.