Отец в Москве с тех пор бывал наездами. И когда он приезжал, их дом, хлебосольный и гостеприимный, широко распахивал двери для фронтовых друзей, знакомых, многочисленной армянской родни Евгении Степановны. А когда тетя Женя часто и надолго уезжала к мужу, Володя оставался один или на попечении заезжих дальних родственников, которые целыми днями где-то пропадали по своим московским делам. Набегавшиеся, злые и измотанные, одуревшие от «шума городского», они по вечерам собирались вместе на Большом Каретном и заводили свои бесконечные, громкие, непонятные разговоры, и тогда уж дома становилось совсем невмоготу – хоть беги. Куда? А к маме на Мещанку?.. Ну да, там жил чужой человек, совсем чужой, которого Володя терпеть не мог. Вот и приходилось возвращаться на Большой Каретный.

В общем, мыкался он неприкаянным кутенком, не зная толком, куда податься и к кому приткнуться. Тетки во дворах с опаской косились на слоняющегося без дела хлопчика, порой поругивали и грозили, потом осуждающе вздыхали и о чем-то шушукались меж собой. А дворовые ребята постарались «оформить прописку» новенькому – отлупили. Тот в ответ привел на «толковище» своих, с Мещанской. Но до «кровянки» дело не дошло. Поговорили крупно, по-взрослому, но нашли общий язык и потом даже в «пристеночек» постукали, чья возьмет? А новичок еще и заводным оказался, взялся играть в «расшибец», где особая меткость нужна, просто так, с наскока в далекий кон монеткой не попадешь. Продулся, конечно, – с десяток щелбанчиков по лбу получил, и – гуляй, Вася. Ты не Вася? А кто? Вова? Ну, ничего, теперь будешь Васьком. Понял, Васек? Айда на крышу!

Со временем Вова-Васек и на Каретном тоже стал своим.

– Он выглядел очень симпатично, был всегда такой аккуратненький, – вспоминала соседская Инна минувшие дни. – У меня была собака, большая овчарка Фрина. И когда мы выходили во двор, Володя это в окно видел и тотчас выскакивал – в любую погоду… Они с Фриной садились напротив, впивались в глаза друг другу, а потом принимались за свои игры. Он ее очень любил.

И для Володи, и для его новых друзей, и для всей послевоенной детворы двор был школой самостоятельной, почти взрослой жизни. Двор – это не только пространство, окруженное домами. Это и отец, и мать, детский сад и школа. Каждый двор был чем-то вроде маленькой республики со своими традициями, заповедями, кодексами чести и иерархией.

Большинство жильцов ютились в тесных коммуналках (и слова «отдельная квартира» произносились шепотом, не с завистью, а настороженно), а потому общались главным образом на улицах, где все друг друга знали и все про всех тоже. Ссорились и мирились тоже тут. Здесь обсуждались все проблемы – и семейные, и соседские, и мировые. И еще двор был носителем особой атмосферы, климата и аромата улицы. Все здесь созревало. Оседало в душах и сердцах опытом и знанием, заработанными голодом, стоянием в очередях, драками, бесстрашием мальчишеского риска, нравственной невозможностью упасть до школьного ябедничества – первого нравственного ожога для будущих взрослых людей…

Неутомимый рассказчик, он, повторю, почти не касался детских впечатлений. Так, лишь изредка проблескивали какие-то осколки. Однажды на встрече с коллегами из театра Образцова его неожиданно посетила легкая сентиментальность. И, смущаясь, попытался объяснить: «Много лет назад я был очень частым гостем в театре, когда вы еще были на Маяковке, смотрел все ваши спектакли… К тому же я всю жизнь прожил напротив, вот здесь. Когда это здание было просто кирпичной коробкой, я жил в Большом Каретном переулке. И вот… около этого здания, и рядом – серого – это было мое самое любимое место. Которое я очень любил, и весной… в первый день, когда уже не слякотно, а чуть-чуть подтаивало, и уже девочки начинали играть в «классики», я сюда приходил и просто стоял, смотрел на людей, которые проходили…»