Марину я увидел, едва только она вышла из-за угла старого дома. Она осторожно держала в руке несколько тетрадок и изо всей силы не смотрела в мою сторону. Увидела меня лишь в последний момент, когда уже по всем законам оптики нельзя было не увидеть.
– Привет, – сказал я. – Нам, кажется, по пути?
– Не уверена, – Марина наказывала меня за вчерашний прогул. Что ж, если человек надеется рано или поздно заарканить принца, ему можно простить повышенную требовательность к ближним. Если, конечно, этим ближним не слишком часто напоминают, что они-то уж никак не принцы. Марине далеко не все нравилось во мне, но против профессии проходчика она ничего не имела – по бошняковским понятиям это очень приличная, достойная, уважаемая, обеспеченная профессия. И еще ей нравилась моя преданность, хотя за это надо было благодарить не меня, а наше географическое положение: с одной стороны пролив, а с другой – сопки, сопки и еще раз сопки. А если взбредет пойти через них, то кончатся они на самом берегу Тихого океана. Так что лучше оставаться на месте, в Бошняково, и хранить верность примерной девушке Марине.
– Послушай, – сказал я, – давай к морю сходим, а?
– Ты что, моря не видел?
– Да надоело, понимаешь, всякую муру слушать… Хочешь, я тебе на берегу расскажу все, что нам сегодня будут выкладывать? Хочешь?
– Может, ты и учителя заменишь? – спросила она, наклонив голову. Будь я менее воспитанным, мог бы подумать, что как-то занудливо она это спросила.
– Марина, о чем ты говоришь! Разве можно вот так просто проходчику средней руки учителя заменить! Пошли на берег, а? Я тебе такое расскажу…
– Какое? – спросила она, стараясь выглядеть не очень заинтересованной.
– Расскажу, что я думаю, когда на тебя смотрю.
– Что же ты думаешь?
– О! Об этом нельзя говорить за партой. Об этом можно говорить только на берегу моря, под шелест пальм… Ну, на худой конец сойдет и шелест волн Татарского пролива. Так идем? Я слышал, сегодня потрясающий закат намечается.
– Витька, а ты ведь вчера прогулял!
Мне оставалось только вздохнуть. В школу мы пришли молча, так же молча втиснулись в парту. Учителя математики в школе не было, его заменял наш маркшейдер Алексей Иванович. Кончив объяснение, он посмотрел в класс.
– Ну что, ребята? Все понятно?
И два десятка взрослых людей с тяжелыми мозолистыми ладонями – проходчики, горнорабочие, такелажники – опустили глаза, засопели деловито, озабоченно.
– Значит, понятно. Давайте проверим… Никитин.
– Боюсь, что ни к чему это, Алексей Иванович, – сказал я.
– Но я ведь только что спрашивал – понятно или нет… Почему же ты молчал?
– Когда вы объясняете – другое дело… А так…
– Марина, если он на второй год останется, это будет и твое поражение, – сказал Алексей Иванович, хмурясь, поскольку был уверен, что хороший учитель должен хмуриться.
– Так ему и надо, – ответила Марина, и я даже не понял, в шутку она это выдала или всерьез. – Ты для себя учишься, а не для меня, – повернувшись ко мне, сказала Марина по-старушечьи рассудительно. Не понравились мне ни слова ее, ни тон.
Тогда я встал, подошел к доске и, взяв за холку это несчастное, жалкое, никчемное уравнение, с помощью интегралов, дифференциалов и прочих запрещенных приемов, на которые меня три года в институте натаскивали, начал мять его, подбрасывать, топтать ногами, завязывать в узлы, рассекать эти узлы одним взмахом кривой шашки интеграла. Я игрался с уравнением, как большой пес со щенком. А когда на доске не осталось ни одного квадратного сантиметра свободного места, в самом уголочке написал ответ: игрек равен нулю.