В последний день июля кардинал Кампеджо объявил перерыв в судебных слушаниях, потому что в Риме были сейчас каникулы. Рассказывали, что герцог Суффолк, близкий друг короля, угрожал Вулси, стуча по столу кулаком. Всем ясно, что суд больше не соберется. Кардинал проиграл.

В тот вечер мысль, что власти кардинала может прийти конец, впервые не кажется ему дикой. Он думает: падение Вулси станет и моим падением. Кромвель, перешептываются люди, ужасный человек. Словно шутка кардинала обрела плоть: словно он и впрямь идет по колено в крови, оставляя за собой битое стекло и дымящиеся угли, вдов и сирот. Его милость говорит не о событиях в Италии и не о суде легатов.

– Мне сказали, лихорадка вернулась. Что теперь будет? Я умру? Я ведь болел ею четыре раза. В… в каком же году?.. кажется, в тысяча пятьсот восемнадцатом… сейчас вы будете смеяться, но это правда – к концу болезни я был не толще епископа Фишера. Господь взял меня за шкирку и встряхнул так, что зубы застучали.

– Ваша милость исхудали? – Он пытается выдавить улыбку. – Вам надо было пригласить портретиста!

Епископ Фишер объявил в суде – перед самыми каникулами, – что никакая власть, божеская или человеческая, не в силах отменить брак короля и королевы. Ему, Кромвелю, хочется сказать Фишеру, чтобы тот не злоупотреблял гиперболами. На его взгляд, епископ недооценивает возможности судебной власти.

До сих пор, до этого самого вечера, если заверять Вулси, будто что-то неосуществимо, тот поднимал тебя на смех. Однако сегодня – когда ему удается наконец перевести разговор на эту тему – кардинал говорит, мой друг король Франциск разбит, и я тоже. Я не знаю, что делать. Думаю, я умру, даже если лихорадка обойдет меня стороной.

– Мне пора домой, – говорит Томас. – Вы меня благословите?

И встает на колени. Вулси поднимает руку, потом, словно забыв, что собрался делать, произносит:

– Томас, я не готов к встрече с Богом.

Он улыбается.

– Может быть, и Бог не готов к встрече с вами.

– Надеюсь, в мой смертный час вы будете рядом.

– Только до этого еще очень далеко.

Кардинал качает головой.

– Вы бы видели, как Суффолк сегодня на меня накинулся. Суффолк, Норфолк, Томас Болейн, Томас лорд Дарси – все они только этого и ждали, моего провала в суде. А теперь, как я слышал, они составляют книгу обвинений: как я разорял знать и все прочее. Знаете, как они хотят назвать свою книгу? «Двадцать лет поношений!» Они стряпают какое-то варево, куда войдет каждое мое высокомерное слово – так они называют ту правду, которую я им говорил…

Кардинал прерывисто вздыхает и смотрит на потолок, украшенный розой Тюдоров.

– На кухне вашей милости такого варева не будет. – Он встает и, глядя на кардинала, думает только о работе, которая теперь предстоит.

* * *

– Лиз Уайкис, – говорит Мерси, – не хотела бы, чтобы ее дочерей тащили в деревню. Тем более что Энн плачет, когда тебя нет.

– Энн! – изумляется он. – Энн плачет!

– А как по-твоему? – говорит она грубовато. – Ты думаешь, твои дети тебя не любят?

Он предоставляет решение ей. Девочки остаются в Лондоне. Как оказалось, зря. Мерси вешает на дверь знак, что в доме потовая лихорадка. Как же это так? – говорит она. Мы все время скребем полы, в Лондоне не сыщется дома чище, чем у нас. Мы молимся. Я никогда не видела, чтобы ребенок молился, как Энн. Она молится, словно идет в бой.

Энн заболевает первой. Мерси и Джоанна трясут ее, чтобы не спала – врачи считают, что заболевших убивает именно сон. Однако болезнь сильнее, чем крики бабушки и тетки. Энн падает на подушки, хватая ртом воздух, и проваливается все глубже и глубже в черное оцепенение, и только пальцы сжимаются и разжимаются. Он берет ее ладонь в свою, гладит, успокаивая, но рука – как у солдата, рвущегося в бой.