Она попыталась назвать его по имени, но тяжелый язык лишь непослушно ворочался во рту. Она села, покачиваясь под весом собственной головы, чувствуя, как нехотя разгибаются руки и ноги. В чашке была вода, и она принялась жадно пить, но чашка дрожала у нее в руках, и вода переливалась через край, выплескивалась ей на рубашку. Вода была теплой и странной на вкус – словно стояла в чашке уже очень давно.
Кто‐то развел огонь. Он грел ей спину. Легкие заполнялись дымом. Дрова были слишком влажные. Она чувствовала это по запаху.
– Гилли? – Рядом с кроватью она заметила его сапоги. Так он и спал здесь ночи напролет.
Собрав все силы, она поднялась, хотя ноги ее не слушались. Он пытался заботиться обо всех них. Бедный Гилли. Она подаст ему свою чашку.
Он натянул одеяло себе на плечи и сунул под голову подушку. Но он не спал. Он смотрел на нее пустыми, стеклянными глазами, не отвечал ей, не видел, не двигался. Ему на глаз села муха, но он даже не моргнул.
Огонь выскочил из печи. Теперь он карабкался по стене, разделявшей комнаты.
– Гилли… надо уходить, – прошептала она.
У него на лице теперь сидели две мухи, но дым быстро заполнял комнату, и мухи взлетели, рванулись к открытой двери.
Она взялась за сапоги Гилли и потянула их на себя, собираясь вытащить брата из дома. Сапоги снялись с мокрым хлюпом, и она не удержалась, рухнула на пол, так и не выпустив их из рук. Наверное, она вскрикнула, но огонь уже закружился вокруг нее, заскакал, зашипел, и она уставилась на потолок, ожидая, когда он ее сожрет. Внезапно рядом с ней оказался какой‐то человек. Он поднял ее и вытащил из комнаты.
Он усадил ее у колодца, а сапоги Гилли забрал и бросил обратно в огонь – словно пожертвовал их зверю, пожравшему ее дом. В оранжевом свете убывавшего дня мелькали другие люди, тоже солдаты. Ее мать больше всего любила красное закатное небо. Но сейчас небо алело не из‐за солнца. Оно алело потому, что солдаты пришли и сожгли их деревню. Дома и поля, амбары и телеги. Животных. Людей. Тела сложили грудами, друг на друга, – погребальный костер из костей и плоти. Они тоже должны были достаться огню.
Гисла поднялась на ноги, закашлялась, застонала, двинулась было обратно к дому, но ноги отказались ее нести, и она снова упала. Нос ей щекотала длинная травинка, но у нее не было сил ни отползти, ни даже открыть глаза.
Голоса вернулись, и она молча взмолилась о том, чтобы солдаты ее не пощадили, чтобы смерть была быстрой. Ей не хотелось гореть, но и жить не хотелось. Быть может, они бросят ее в колодец, дадут утонуть в холодной тьме.
– Заберем ее, Гудрун? Вдруг выживет.
– Оставь ее здесь. Может, и выживет. Но к себе на землю я ее не возьму. Не надо было тебе ее касаться.
– Я сожгу всю свою одежду.
– Мы все сожжем одежду. А потом станем молить богов о том, чтобы нас не постигло то же самое.
– Если она выживет, то будет единственной, – буркнул другой голос. – Единственной из деревни. Все Сонгры мертвы.
– Гисла.
Ее имя прозвучало где‐то вдали. Она не ответила. Она готовилась сгореть с остальными. Ей даже не было страшно. Правда, ей будет не хватать гнезда, которое соорудил для нее Хёд.
Хёд. Это он ее окликнул. Вынырнув из глубин сна, она вспомнила. Она не дома. И никогда не окажется дома. Ее дома больше нет.
– Гисла.
Теперь он был ближе… А может, она. Она, сама того не желая, продиралась сквозь слои сна, выныривала на поверхность моря, к склонившемуся над ней юноше.
– Гисла, сейчас ты должна проснуться.
Она почувствовала, как он положил ладонь ей на лоб, как прикоснулся к ее губам кончиками пальцев, словно проверяя, дышит ли она. Она не умерла. К несчастью, не умерла.