Насколько я помню, переговоры сначала велись в Пеште в духе соглашений в Рейхштадте, где императоры Александр и Франц-Иосиф встретились 8 июля 1876 года. На основе этой конвенции, а не Берлинского конгресса Австрия овладела Боснией и Герцеговиной; а русским был обеспечен нейтралитет Австрии во время их войны с турками.
То обстоятельство, что по Рейхштадтским соглашениям русский кабинет позволял австрийцам приобрести Боснию за сохранение их нейтралитета, дает повод предполагать, что в Петербурге рассчитывали на то, что Болгария, отделившись от Турции, постоянно останется в зависимости от России. Эти расчеты, вероятно, не оправдались бы и в том случае, если бы условия Сан-Стефанского мира были осуществлены полностью. Чтобы не отвечать перед собственным народом за эту ошибку, постарались – и не без успеха – взвалить вину за неблагоприятный исход войны на германскую политику, на «неверность» германского друга.
Это была одна из недобросовестных фикций; мы никогда не обещали ничего, кроме доброжелательного нейтралитета. Насколько наши намерения были честны, видно из того, что потребованное Россией сохранение Рейхштадских соглашений в тайне от нас не поколебало наше доверие и доброжелательность к России; наоборот, мы с готовностью отозвались на переданное мне графом Петром Шуваловым желание России созвать конгресс в Берлине.
Желание русского правительства заключить при содействии конгресса мир с Турцией доказывало, что Россия, упустив благоприятный момент для занятия Константинополя, не чувствовала себя достаточно сильной в военном отношении, чтобы довести дело до войны с Англией и с Австрией. За неудачи русской политики князь Горчаков, без сомнения, разделяет ответственность с более молодыми и энергичными единомышленниками, сам от ответственности он не свободен.
Насколько прочной – в условиях русских традиций – была позиция Горчакова у императора, видно из того, что вопреки известному ему желанию его государя он принимал участие в Берлинском конгрессе как представитель России. Когда, опираясь на свое звание канцлера и министра иностранных дел, он занял свое место на конгрессе, то возникло своеобразное положение: начальствующее лицо – канцлер – и подчиненный ему по ведомству посол Шувалов фигурировали вместе, но русскими полномочиями был облечен не канцлер, а посол.
Это может быть документально подтверждено только русскими архивами (а быть может, и там не найдется доказательств), но, по моим наблюдениям, положение было именно таково; это показывает, что даже в правительстве с таким единым и абсолютным руководством, как русское, единство политического действия не обеспечено. Такое единство, быть может, в большей мере имеется в Англии, где руководящий министр и получаемые им донесения подлежат публичной критике, в то время как в России только царствующий в данный момент император в состоянии по мере своего знания людей и способностей судить, кто из информирующих его слуг ошибается или обманывает его и от кого он узнает правду.
Я не хочу этим сказать, что текущие дела ведомства иностранных дел решаются в Лондоне умнее, чем в Петербурге, но английское правительство реже, чем русское, оказывается в необходимости прибегать к неискренности, чтобы загладить ошибки своих подчиненных. Можно сказать, что царя легче обмануть, чем парламент.
В Петербурге при дипломатических переговорах о выполнении решений Берлинского конгресса ожидали, что мы без дальнейших околичностей и в частности без предварительного соглашения между Берлином и Петербургом будем поддерживать и проводить любую русскую точку зрения против австро-английской. Когда я сначала дал понять и, наконец, потребовал доверительно, но ясно высказать русские пожелания и обсудить их, то от ответа уклонились. У меня создалось впечатление, что князь Горчаков ожидал от меня, словно дама от своего обожателя, что я отгадаю русские пожелания и буду их представлять, а России не понадобится самой их высказать и этим брать на себя ответственность.