До сих под ее утверждения были сравнительно ясными, но я никак не мог представить себе, чтобы дон Хуан говорил обо мне такие вещи.

Мы вошли в дом. Я собрался было сесть на скамейку, где обычно сидели мы с Паблито, но она остановила меня.

– Это место не для нас с тобой, – сказала она. – Пойдем в мою комнату.

– Я лучше буду сидеть здесь, – сказал я твердо. – Я знаю это место[1] и чувствую здесь себя очень удобно.

Она недовольно фыркнула, как разочарованный ребенок. Поджатая верхняя губа у нее при этом была похожа на утиный клюв.

– Что-то здесь ужасно не так, – сказал я. – Я думаю, мне лучше будет уехать, если ты не объяснишь мне, что происходит.

Она пришла в сильное возбуждение и стала доказывать мне, что просто не знает, как со мной разговаривать. Я поставил ее перед фактом ее очевидного пренебрежения и потребовал, чтобы она рассказала мне, что случилось. Я должен был знать, как это произошло.

– Если я расскажу тебе, ты останешься? – спросила она ребячливым голоском.

– Придется остаться.

– В таком случае я все тебе расскажу. Но это должно происходить в моей комнате.

На мгновенье меня охватила настоящая паника. Чтобы успокоиться, мне пришлось сделать крайнее усилие. Мы направились в ее комнату. Она жила в задней половине дома, где Паблито построил для нее спальню. Я уже был в этой комнате однажды, когда она строилась, и еще раз, когда она была закончена, как раз перед вселением туда доньи Соледад. Комната выглядела такой же пустой, как и раньше, если не считать кровати в самом центре и двух скромных комодов у двери. Побелка на стенах поблекла и приобрела очень успокаивающий желтоватый оттенок. Деревянный потолок тоже потемнел от времени. Глядя на гладкие чистые стены, я думал, что их каждый день моют губкой. Комната больше всего напоминала монашескую келью, очень скромную и аскетическую. В ней не было никаких украшений. На окнах – массивные ставни с железными засовами. Не было ни стульев, ни вообще чего-нибудь, на чем можно было бы сидеть.

Донья Соледад забрала у меня блокнот, прижала его к груди и села на кровать, сделанную из двух толстых матрацев, положенных прямо на доски. Она показала мне, чтобы я сел рядом с ней.

– Ты и я – одно и то же, – сказала она, вручив мне мою записную книжку.

– Прости, я не понял.

– Ты и я – одно, – не глядя на меня, повторила она.

Я не мог сообразить, что она имеет в виду. Она уставилась на меня, ожидая моей реакции.

– Но что это значит, донья Соледад? – спросил я.

Мой вопрос, казалось, озадачил ее, как если бы я спрашивал о чем-то очевидном. Она вначале засмеялась, но, когда я стал настаивать, что действительно не понимаю, она рассердилась. Сидя на кровати, она выпрямилась и, гневно взглянув на меня, обвинила в неискренности. Ее глаза пылали, рот скривился в гримасе ярости, и она сразу опять сделалась старухой.

Я искренне недоумевал, не чувствуя себя лицемером. Казалось, и она тоже была в затруднении. Она пыталась что-то сказать, но только беззвучно шевелила губами. Наконец она пробормотала, что я действую в такой важный момент не безупречно. Она повернулась ко мне спиной.

– Посмотри на меня, донья Соледад, – сказал я твердо. – Я никоим образом не ввожу тебя в заблуждение. Ты, должно быть, знаешь нечто такое, о чем я сам не имею ни малейшего понятия.

– Ты слишком много разговариваешь, – ответила она. – Нагваль говорил, чтобы я никогда не позволяла тебе разговаривать. Ты все перекручиваешь.

Она соскочила на пол и топнула ногой, как избалованный ребенок. И тут я заметил, что в комнате был совсем другой пол. Я помнил, что раньше здесь был темный, земляной. Новый пол был охристо-розового цвета. Я моментально забыл о нашей стычке и обошел комнату. Было непонятно, как я сразу не обратил внимания на это великолепие. Сначала я подумал, что это красная глина, уложенная как цемент, когда он еще мягкий и влажный, но тут я заметил, что на нем не было трещин. Высохнув, глина должна была изогнуться, растрескаться, распасться на куски.