– Ты не спишь, Нина? – спрашивает она.

– Как видишь! – отвечаю я с затаенным раздражением на мою названую сестру и воспитательницу.

Мне досадно, что она вошла ко мне в то время, когда я хотела полюбоваться подарком Керима.

– Слушай, Нина, – произносит Люда и, не замечая, как мне показалось, моего нелюбезного настроения, присаживается на край моей постели, – я пришла к тебе серьезно поговорить.

– Серьезно? – делаю я большие глаза, и насмешливая улыбка кривит мои губы. – Но ведь ты всегда говоришь со мной не иначе как серьезно, Люда!

– Перестань насмехаться, Нина, – говорит она, силясь придать строгое выражение своему нежному лицу. – Я хотела поговорить с тобой об отце. Ты не любишь его, Нина!

– О!..

В этом «О!..» выражается все: и гнев, и негодование, и обида. Но этим исчерпывается и все дальнейшее объяснение в моих устах. Я слишком горда, чтобы оправдываться и спорить. Я не умею выражать свою любовь, признательность, благодарность… И ласкаться тоже не умею. В этом я не виновата, Бог свидетель. Кровь моего племени – племени моих родителей и предков – создала меня такой.

– Ты не любишь твоего отца, нашего нареченного отца, – поправилась Люда. – Если б ты знала, как его тревожит вчерашнее происшествие, твоя вывихнутая рука, исчезновение Смелого, – словом, та тайна, которой ты окружила себя… Но отец так деликатен, заметь, Нина, что никогда не спросит тебя об этом…

– Но зато меня спрашиваешь об этом ты! – не могу не улыбнуться я, глядя в самые зрачки моей воспитательницы. – Милая Люда! Я вполне понимаю тебя, – продолжаю я уже серьезным и даже торжественным голосом, – я понимаю твои страхи и заботы. Еще бы, разве это не странно? Приемная дочь, узаконенная княжеская воспитанница и племянница, аристократка, носится по горам, как юноша-джигит, в рваном бешмете, совершая далекие поездки в окрестности Гори, попадает в грозу и ливень и возвращается пешком, с вывихнутой рукой… Вы правы, тысячу раз правы, Люда! Я мальчишка, татарчонок, необузданная дикарка, – словом, все то, чем вы справедливо считаете меня, ты и отец. Я упала со скалы в ущелье, вывихнув себе руку… И насмерть загнала Смелого…

– Ах!

Люда всплеснула руками. В ее чудных, черных, как две спелые черешни, глазах выразился неподдельный ужас…

– Смелый умер! – вскричала она. – И тебе не жаль его, Нина?..

Мои глаза на миг наполняются слезами. Но только на миг, не больше. Я не умею плакать и считаю слезы позором.

– Сердце мое Люда! Звездочка моя восточная! – говорю я, насколько умею ласково и сердечно. – Передай папе все это и не заставляй меня исповедоваться перед ним!

«Сердце Люда» укоризненно качает головой… Потом целует меня и уходит, спеша успокоить дядю Георгия. Милая Люда! Она добра как ангел. Но что значит доброта Люды в сравнении с храбростью Керима?..

Я быстро вскакиваю с постели, обливаюсь холодной водой, принесенной мне Маро. Пока я моюсь, Маро стоит передо мной со своим неподвижным, сонным лицом, какое бывает только у замужних грузинок, и своими пустыми черными бархатными глазами с укором смотрит на меня.

– Нехорошо, княжна… – вяло произносят ее пурпурные губки. – Коня загнала… Ручку испортила… Пешей вернулась… Батоно-князь[21] тревожился, очень тревожился батоно… Ручка болит, на балу плясать не будешь… Бал на неделе, а ручка испорчена… Нехорошо, джаным[22], нехорошо, голубка!..

– Нет, я буду плясать на балу, Маро. Рука пройдет, заживет до свадьбы, – смеюсь я. – И ты будешь плясать, Маро, лезгинку на нашем балу плясать будешь!

– Что ты, что ты, княжна! – с неподдельным ужасом лепечет молодая грузинка. – Маро плясать нельзя. Маро замужняя… Муж узнает – бить будет, до смерти забьет Маро…