слово: «люблю!»
Строки
медлительные
тороплю —
люблю!
Глыбищи
каменные
долблю,
лунный луч
в ладони
ловлю, —
люблю!..
А у нашей любви
четыре крыла,
ей небо —
вынь да положь!
И ни одного
тупого угла —
острые сплошь!..
Но если та,
которая
спит,
вздрогнет вдруг от обид
и если,
муки свои
измерив,
обманет,
изменит, —
я зубы стисну
и прохриплю:
люблю…
Из сборника «Сын Веры» (1966)
Стихи о хане Батые
А. Ковалеву
А все-таки ошибся
старикан!
Не рассчитал всего
впервые в жизни.
Великий хан.
Победоносный хан.
Такой мудрец и —
надо же! —
ошибся.
Текла,
ревя и радуясь,
орда.
Ее от крови
било и качало.
Разбросанно горели города,
и не хватало стрел
в больших колчанах.
Белели трупы
недругов босых.
Распахивал огонь
любые двери!
Дразнил мороз.
Смешил чужой язык.
И сабли
от работы не ржавели.
И пахло дымом,
потом и навозом…
Все, что еще могло гореть,
спалив,
к тяжелым пропылившимся повозкам
пришельцы гнали
пленников своих.
Они добычею в пути менялись.
И, сутолоку в лагерь принося,
всех ставили к колесам.
И смеялись:
«Смерть!» —
если ты был выше колеса.
У воина рука не задрожит.
Великий хан
все обусловил четко.
Везло лишь детям.
Оставались жить
славянские
мальчишки и девчонки.
Возвышеные,
как на образах.
Что происходит —
понимали слабо…
Но ненависть
в заплаканных глазах
уже тогда —
не детская —
пылала!
Они молчали.
Ветер утихал.
Звенел над головами
рыжий полдень…
И все-таки ошибся
мудрый хан!
Ошибся хан
и ничего не понял!..
Они еще построятся
в полки.
Уже грядет,
уже маячит
битва!..
Колеса были
слишком высоки.
А дети подрастают
очень быстро.
Другу, которому я не успел написать стихов
Есть на свете
такие парни —
дышит громко,
смеется громко,
любит громко
и шепчет
громко!
Есть на свете
такие парни…
Есть на свете
такие парни!
К жизни
он припадает губами,
Пьет ее.
И напиться не хочет…
И когда —
такие! —
уходят
вдруг,
на взлете,
на взмахе,
на вздохе, —
как земля в сентябре,
обильны, —
ничего не чувствуешь.
Только
жжет обида.
Одна обида.
На кого – не знаю.
Обида.
И гадать не хочу.
Обида.
Есть на свете
такие парни.
Все для жизни в них —
не для памяти!
Память, в общем-то,
по иронии —
вещь
достаточно односторонняя.
И бубнить про нее округло
в данном случае
слишком глупо,
слишком горько
и бесполезно…
Мы —
живые.
Мы —
из железа.
Пусть намеком
пустые урны
крематорий
держит за пазухой.
Вновь меня
заполняет утро,
как улыбка
Женьки Урбанского.
«Говорила мама…»
Говорила мама:
«Сынок,
уймись!
Чего тебе все
неймется?..»
Говорила мама:
«Делом займись…
Когда ж ты это
делом
займешься?..»
Дело мое, дело —
маета моя.
Мой восторг.
Мое любопытство.
Давняя усталость.
И крепкая шлея.
Торжество мое.
Моя пытка.
Может быть, и вправду
резона
нет
выводить
корявые буковки!
Может, где-то рук моих
дожидается нефть
с краю
от читательской публики.
Пусть бы
где-нибудь у серьезной реки
бригадир,
бровастый как демон,
по ранжиру выстроя
крутые матюги,
учил бы меня
заниматься делом…
Это – не кокетство.
Совсем не то.
Не буду я
ни для кого обузой…
Но уже проверил:
никогда и ни за что
дело мое
меня не отпустит.
Знаю,
куда бы меня ни занесло —
встанет на пути
неизменно
дело мое, дело.
Мое ремесло.
Радостная
высшая мера.
Но когда порою предзаревой
никчемными
кажутся слова,
я тихо усмехаюсь.
Качаю головой.
И думаю,
что мама была
права.
«Мне уже в который раз…»
Мне уже в который раз
снится тот же самый сон:
затемненные дома
спину горбят.
До второго этажа
город снегом занесен —
неживой,
не простой,
старый город.
Долгой полночью накрыт.
Звездным инеем согрет.
На плечах моей земли —
снег налипший.
Будто он —
за тыщу зим.
Будто он —
на тыщу лет.
Только я и сквозь него —
слышу!
Слышу!
Продирается трава.
Продирается,
крича!
Так
продрогшее зверье
рвется к снеди.
У меня в ушах звенит
боль зеленого луча.
Я ползу,