Хотя, как поведал епископ Августину, целых двадцать лет прошло с его последнего посещения Харчестера, он, к некоторому своему удивлению, обнаружил, что в окрестностях, зданиях и штате школы не произошло никаких или почти никаких перемен. Похоже, все осталось таким же, каким было в тот день, сорок три года назад, когда он вступил в эти пределы робким новичком.

Вот кондитерская лавочка, где гибким отроком с костлявыми локтями он так часто пролагал и пробивал себе путь к прилавку и приобретал сандвич с джемом, едва в одиннадцать часов звонок возвещал начало перемены. Вот купальни, пять кортов, футбольные поля, библиотека, гимнастический зал, усыпанные гравием дорожки, могучие каштаны. Все было точно таким же, как в те дни, когда о епископах он знал только одно: что они носят шляпы со шнурками от ботинок.

Единственной новинкой, которую он увидел, был воздвигнутый на треугольном газоне перед библиотекой гранитный пьедестал, а на нем – что-то бесформенное, укутанное большой простыней, очевидно – статуя лорда Хемела Хемпстедского, открыть которую он прибыл.

И постепенно, по мере того как проходили часы его визита, им исподволь начало овладевать чувство, не поддававшееся анализу.

Сначала он принял его за естественную сентиментальность. Но разве в таком случае этому чувству не следовало быть много приятнее? А владевшие им эмоции отнюдь не все проливали бальзам на его душу. Например, завернув за угол, он увидел перед собой капитана футбольной команды во всей славе его, и на него нахлынула такая ужасная смесь стыда и страха, что его ноги, облаченные в епископские гетры, затряслись, подобно желе. Капитан футбольной команды почтительно снял головной убор, и стыд со страхом исчезли столь же быстро, как и возникли, однако епископ успел установить их источник. Именно эти чувства он испытывал сорок с лишним лет назад, когда, тихонько удрав с футбольной тренировки, сталкивался с кем-нибудь из власть имущих.

Епископ недоумевал. Словно некая фея прикоснулась к нему волшебной палочкой, смела прошедшие годы и превратила его вновь в мальчика, перемазанного чернилами. День ото дня иллюзия эта крепла, чему немало способствовало постоянное пребывание в обществе преподобного Тревора Энтуисла. Ибо в харчестерские дни юный Кошкодав Энтуисл был неразлучным другом епископа, и с тех пор его внешность, казалось, не претерпела ни малейших изменений. Епископ испытал пренеприятнейший шок, когда на третье утро своего визита, войдя в кабинет директора, увидел, что Энтуисл восседает в директорском кресле в директорской шапочке и мантии. Ему почудилось, что юный Кошкодав, поддавшись извращенному чувству юмора, подвергнул себя жутчайшему риску. Что, если Старик войдет и застукает его?!

Так что день открытия статуи епископ встретил с облегчением.


Впрочем, сама церемония вызвала у него скуку и раздражение. В школьные дни лорд Хемел Хемпстедский не внушал ему дружеских чувств, и необходимость восхвалять Жирнягу в звучных периодах еще усиливала его досаду.

Вдобавок в самом начале церемонии у него вдруг случился острый припадок сценического страха. Он думал только о том, каким идиотом выглядит, стоя перед всеми этими людьми и ораторствуя. Ему чудилось, что вот-вот кто-нибудь из старшеклассников выйдет вперед, отвесит ему подзатыльник и посоветует не изображать из себя расшалившегося поросенка.

Однако подобной катастрофы не произошло. Напротив, его речь имела заметный успех.

– Дорогой епископ, – сказал дряхлый генерал Кровопускинг, председатель попечительского совета, тряся его руку по завершении церемонии, – ваше великолепнейшее красноречие посрамило мое скромное дерзание, посрамило его, посрамило. Вы были несравненны.