– Не буду оригинальным, но «Войну и мир». И, кстати, должен сказать, что вы, русские, зря стесняетесь своего несовершенного английского. Как бы вы ни говорили по-английски, вы все равно – молодец по сравнению со мной. Я же не говорю по-русски.

– Как же вы поехали в страну, не зная языка? – поддела его Маша, которой отчего-то было легко-легко, будто она и не разговаривала сейчас с совершенно незнакомым мужчиной, да еще и на чужом языке. Она просто не узнавала саму себя.

– А я и не должен был ехать, так получилось, – сказал он и остановился вслед за ней, потому что за разговором они уже пришли к Машиному подъезду.

– Ну что ж, спасибо вам. – Маша протянула руки и взяла свои тяжелые пакеты, мимолетно обрадовавшись, что не тащила их сама всю дорогу. – Вы мне очень помогли.

– А вы мне, – сказал он. – Мэри, а можно я вам позвоню?

– Зачем? – искренне удивилась Маша.

– Поговорить об английской литературе. И о русской тоже.

– А, да, конечно. Звоните. Но мне некуда записать свой номер.

– Я запомню, – серьезно сообщил мистер Аттвуд, если Маша правильно расслышала его фамилию. – У меня хорошая память на цифры.

И ей ничего не оставалось, кроме как продиктовать номер своего мобильного.

Глава 2

В квартире горел свет, и Маша, против воли, напряглась, потому что помнила, что, уходя, свет точно выключала, но уже через мгновение расслабилась. В кухне брякала посуда и оттуда тянуло умопомрачительным ароматом жареных оладушек с ванилином, бывших верным свидетельством того, что пришел Михалыч.

Маша аккуратно пристроила в угол свои неподъемные пакеты (все-таки хорошо, что ей не пришлось тащить их всю дорогу от магазина), быстро скинула пуховик и сапоги, натянула тапочки и побежала в кухню.

– Привет, Михалыч, – поздоровалась она и, подпрыгнув, повисла на спине орудовавшего у плиты мужчины. – Как же здорово, что ты решил заглянуть.

– Так мама сказала, что ты чахнешь тут. – Он повернулся, немного отстранился, чтобы лучше видеть, и быстрым цепким взглядом окинул Машу с ног до головы. – Похудела. И глаза ввалились. Болеешь или все-таки ревешь?

– Все-таки реву, – призналась Маша, у которой никогда-никогда не получалось обмануть Михалыча. Как-то так выходило, что он все всегда про нее знал. И когда она без спросу ела запрещенное мороженое, и потом у нее болело горло, и когда пыталась в дневнике исправить тройку на пятерку, и когда расстраивалась, что на школьной дискотеке ее никто не приглашает танцевать.

Именно ему она могла рассказать все, что ее волнует и тревожит, и он в ответ всегда находил нужные слова, которые делали ее горе чуть легче, менее объемным, что ли. Даже когда умерла бабушка. Тогда они вернулись с кладбища, и Михалыч несколько часов укачивал ее на коленях, словно маленькую, шептал какие-то пустые, ничего не меняющие слова, но от них охватившее ее горе скукоживалось, уменьшалось, сворачивалось кольцами на дне души, давало вздохнуть. А ведь тогда он уже был ей никем.

Если уж совсем строго, то Михалыч всегда был Маше никем – просто мамин муж, второй по счету. Они поженились, когда Маша училась в четвертом классе, а развелись, когда в восьмом, но он все равно продолжал приходить к ним в дом. И пока была жива бабушка, и потом, когда Маша осталась одна. Не считать же маму.

Мама с ее мужьями жила отдельно. И до Михалыча, и после. И ее, в отличие от него, никогда не интересовало, болит ли у Маши горло, отчего у нее зареванное лицо, и не хочет ли она свежих оладушек, издающих аромат ванили. Оладушки были его фирменным блюдом.

– Плохо, коли ревешь. – Он ловко подцепил лопаткой одну за другой четыре золотистые оладьи и скинул их на стоящую рядом тарелку, на которой уже красовалась целая горка, при виде которой рот Маши непроизвольно наполнился слюной. – Но ничего, сейчас горяченького поешь, глядишь, все и наладится. Садись, пока не остыли.