Приближалось семидесятилетие вождя, и полковник Орлов замыслил авантюру. Он решил действовать единым махом: или грудь в крестах, или голова в кустах.
Начальник шарашки справил командировку, выехал в столицу и через фронтового друга по СМЕРШу, который имел выход на личного секретаря Сталина, передал Иосифу Виссарионовичу свое письмо (приведенное выше).
В то же самое время в бывшем Владиславльском монастыре плохо стало с Каревским. Синдром отмены, почему-то не проявлявшийся у него ранее, вдруг накрыл Павла Аристарховича с головой. У него началась ломка. Холодный пот, тяжелое дыхание, судороги, угнетенное сознание. На Каревского было страшно смотреть. Он мучился. Начал бредить. Точнее, его состояние было очевидным бредом для других помещавшихся в келье заключенных. Однако Степан понимал, что старший товарищ, возможно, в те минуты что-то про-видит и потому пытался как можно тщательней записать его отрывистые слова. Свои тогдашние заметки, исполненные микроскопическими буквами, он пронес впоследствии сквозь все свои лагеря. Ему выпал шанс сопоставить их с действительностью. Порой удавалось находить просто поразительные совпадения. Впрочем, отдельные куски видений Каревского оказались полностью невнятными – может, потому, что время предсказаниям сбыться еще не наступило?
Быстро-быстро, но мелко и тщательно Степан записывал за мечущимся в бреду Павлом Аристарховичем:
«Тиран умирает. Гроб. Колонный зал.
Москва. Снег. Март. Хотели женщин праздновать, а попали на поминки.
Люди, люди, люди! Давка. Ломятся. Умирают. Гибнут. Не жалеют себя – все равно ведь: ОН умер. Зачем жить?»
А вот еще:
«Первый полет. Радость. Толпы на улице. Самодельные плакаты. Все кричат, машут. И он на открытой машине. Простое лицо. Майорские погоны».
И еще: то, что для Степана до самого конца его жизни так и осталось желанным, но невоплощенным:
«Революция! Революционеры засели в небоскребе на Красной Пресне. Коммунистические правители бегут из Кремля. Они сдаются восставшим, стреляются. Под рев толпы скидывают с пьедесталов старые памятники. Новый лидер России с танка провозглашает свободу».
А потом Каревский приоткрыл глаза, увидел, что рядом с ним Нетребин, и начал лихорадочно говорить: «Степа, помни, год шестьдесят четвертый, ты должен отомстить всем своим недругам, всем, кто погубил тебя и твоего Тему. Есть у тебя такая миссия на Земле». После этих слов он потерял сознание. Судороги начали сотрясать все его тело. Нетребин помчался за препаратом. Он готов был дать его старшему другу – хоть тот категорически запретил. Какая разница: ломка, привыкание – вещество могло в тот момент спасти! Однако в лаборатории экспериментального средства к тому времени просто не осталось, все запасы, до крошки, ушли на последнюю серию опытов.
А под утро Павел Аристархович скончался. Вскрытие показало: от острой сердечной недостаточности.
Вернулся из столицы Орлов. Известие о смерти заключенного, первым испытавшего на себе несостоявшийся препарат «истал», явилось для полковника сильнейшим ударом. А вскоре отрицательные побочные эффекты проявились и у тех зэков, на ком препарат исследовался. Слава богу, никто больше не умер, но ломки, судороги, депрессию, тошноту – в разной степени – зафиксировали у всех.
А тут – беда не приходит одна – явилась из Москвы, из Министерства госбезопасности, комиссия: генералы, полковники, химики, медики, фармацевты. На допросы таскали всех, начиная с Орлова и кончая уборщиками и поварами. В том числе, конечно же, и Степана. Он, потрясенный смертью друга и размахом болезней среди тех, на ком ставились опыты, заявил, что считает эксперименты бесчеловечными, и попросил перевести его в другой лагерь, пусть даже с гораздо более тяжелым режимом. Ему велели оформить свою просьбу документально – он написал.