Все опять с удовольствием ели и поднимали тост за мать.

– Ну что, чай? – спрашивала она, глядя на слегка осоловевших гостей.

– Подожди, Танюш, – останавливали материнский пыл собравшиеся.

Все притихали, отец опять брал гитару, и мать с Лялькой (это у них отлажено будь здоров) запевали на два голоса – мать чуть ниже, а Лялька чуть-чуть выше. Они выводили «Ах, эта красная рябина среди осенней желтизны, я на тебя смотрю, любимый, из невозвратной стороны», – и все печально подхватывали, хор становится нестройным, что немного сбивает Ляльку и мать.

После песни все почему-то вздыхали и несколько минут молчали, а потом гитару снова брал Быстрый и, картавя, кривляясь и слегка перевирая слова, пел Вертинского: «Сегодня наш последний день в приморском ресторане, мы пригласили тишину на наш прощальный ужин».

– Гошка, ну ты враль! – смеялась мать, отбирала у него гитару и передавала отцу.

Тот, чуть подкрутив после Гоши колки, пел, глядя на мать: «Милая моя, солнышко лесное!» И все смущенно отводили глаза, понимая, что сейчас они одни в комнате – мать и отец.

А потом Гоша просил отца спеть про муравья. Отец кивал и, вздыхая, начинал: «Мне надо на кого-нибудь молиться. Подумайте, простому муравью вдруг захотелось в ноженьки валиться, поверить в очарованность свою».

И все видели, как темнеет у Быстрого взгляд, как он вздыхает и смотрит в одну точку, – и все отводили глаза, потому что как-то не очень привычно было видеть поникшего и потерянного Гошу, Георгия Быстрова по кличке Быстрый, владельца адвокатского бюро «Быстров и партнеры». Самого успешного из них.

Впрочем, о чем вы говорите? Кто считал в тот момент промахи и победы? Кто думал, на какой машине и в каком костюме кто при-ехал? Они тогда точно все были равны: успешные и не очень, на «Вольво» или на «Жигулях», одетые с оптового рынка или из бутика с Тверской. Сохранившие размер или расплывшиеся, потерявшие в жизненных боях свои некогда роскошные шевелюры или сохранившие их. Уверенные, что жизнь их прошла не зря, и сильно сомневающиеся в этом. Умеющие брать от жизни все и бредущие по ней тяжело, спотыкаясь и буксуя. Твердо знающие, чего они хотят в этой жизни, и растерянные и растерявшиеся. Они были равны – и они дружно, стройно и уверенно подхватывали:

Каждый выбирает по себе
Женщину, религию, дорогу,
Ангелу служить или пророку,
Каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает для себя
Слово для любви и для молитвы,
Шпагу для дуэли, меч для битвы.
Каждый выбирает для себя.
Каждый выбирает для себя:
Щит и латы, посох и заплаты.
Меру окончательной расплаты
Каждый выбирает для себя.
Каждый выбирает по себе.
Выбираю тоже, как умею.
Ни о чем при этом не жалею —
Каждый выбирает по себе.

Они были в тот момент прекрасны – все до одного. И каждый из них твердо был уверен, что он точно, почти наверняка, что бы ни случалось в этой жизни, выбрал по себе. И они остались вместе – основной костяк, ядро, двенадцать человек. Было бы больше – но, увы, кто-то уехал в неблизкие края. Слава богу, еще никого не хоронили. Тьфу-тьфу, не приведи господи!

А мать уже хлопотала с чаем – и все женщины, включая томную длинноногую Гошину блондинку, помогали ей накрывать на стол и резать пирог. А мужчины курили на кухне и о чем-то громко спорили.


Он со стыдом вспоминает, как тогда, в его неустойчивые пятнадцать, даже шестнадцать лет его все это раздражало. Да что там раздражало – просто бесило. С кривой ухмылочкой он присаживался на край стула, заявляя этим сразу: «Я тут у вас ненадолго, и не надейтесь», половиня какой-нибудь пирожок или кусок ветчины, презрительно хмыкал и кривил морду, слушая их заунывные песни и отвечая на их вопросы, смущаясь, когда отец слишком пристально смотрел на мать, а мать как-то по-особенному улыбалась ему. Потом резко вставал, бросал с издевкой короткое «спасибо» и удалялся в свою комнату. Господи, как надоели все эти «сопли в сахаре»! Он громко хлопал дверью и громко, очень громко включал