Например, на портрете Джиневры д’Америго де Бенчи – поэтессы времен Леонардо да Винчи, звучит стихотворение Арсения Тарковского:

В затонах остывают пароходы,
Чернильные загустевают воды,
Свинцовая темнеет белизна,
И если впрямь земля болеет нами,
То стала выздоравливать она —
Такие звезды блещут над снегами,
Такая наступила тишина,
И – Боже мой! – из ледяного плена
Едва звучит последняя сирена.

Буксир давно прошел.

Сирена давно стихла.

Мать убирает волосы со лба, перечитывает написанное и улыбается: «А потом мы шли в деревню по узенькой тропиночке среди огромного поля нежно-зеленого льна. Мышик шел впереди в коротусеньком синем платьице с коричневыми босыми ножками и нес в левой ручке баночку на тесемочке, полную ягодок, и так красиво было кругом, и ягодки были красные, и баночка мелькала среди зелени. Мы с Андрюшкой шли сзади и любовались нашим Мышиком, и льном, и баночкой с ягодками, и я сказала ему, чтобы он запомнил хорошенько этот день и Мышика, идущего среди льна под вечерним солнышком. Он понял как-то интуитивно и был такой нежный с нами, целовал мне руки. На рассвете вечера я вернулась на это место в лесу, где мы играли. Мне хотелось, пока спят дети, собрать еще ягодок и уже идти в Юрьевец. На опушке было тихо. Голосишки ребячьи уже замолкли навсегда в этом месте: у пенька, где была «столовая», валялись грибки-тарелочки и спичечная пустая коробочка. Мне сделалось так грустно, а потом так страшно. Только вчера здесь было так уютно, как в хорошем домике, и вдруг сделалось торжественно, как после похорон. Я плюнула на ягоды и побежала скорей к детишкам – живым: умер только вчерашний день и вчерашние голоса».

Это письмо своему мужу Арсению Тарковскому пишет Мария Вишнякова, уже будучи матерью двух детей – Андрея и Марины. Письма супругу станут ее единственной возможностью создавать текст, потому что всех иных возможностей заниматься писательством она лишила себя сознательно…


Осень сменяет лето.

Снег ложится уже в середине ноября.

Москва.

Весть о том, что к годовщине смерти Ленина будут сносить Симонов монастырь, разлетелась по городу быстро.

А днем 21 января 1930 года под стенами одной из древнейших Московских обителей собирается огромная толпа (в основном рабочие Симоновской слободы) и несколько взводов красноармейцев для поддержания общественного порядка.

На деревянную, наскоро сколоченную трибуну, сменяя друг друга, забираются выступающие. Рвут ушанки и буденовки с головы, мнут кепки и фуражки в руках, что-то кричат, а точнее, просто выпускают в морозный воздух клубы рваного пара.

Разобрать их речи невозможно.

Совсем стемнело, и включают прожекторы. По периметру Успенского собора зажигают несколько огромных костров, которые добавляют происходящему ощущения чего-то дьявольского и запредельного.

Рев толпы нарастает.

Красные сполохи огня выхватывают разгоряченные лица митингующих, штыки красноармейцев, купола, сохранившиеся на фасаде собора росписи.

Появление саперов вызывает свист одобрения и смех.

Они выходят, как клоуны к зрителям, кривляясь и корча рожи.

Минируют неспешно. Ручными дрелями сверлят стену, потом молотками разбивают образовавшиеся расщелины, и в эти раскореженные закуты вкладывают взрывчатку.

По команде красноармейцы начинают теснить толпу. Раздаются истошные вопли, кто-то падает, на кого-то наступают. Трибуну с прибитым к ней портретом Ильича тут же опрокидывают, а лозунги, с которыми пришли на манифестацию, бросают в снег.

Саперы продолжают неторопливо делать свое дело, добродушно переругиваясь, кивают на собравшихся зевак, ухмыляясь, мол, вот «дурачье», эка невидаль – церковь взорвать.