Я нахожу, что с этим утверждением можно поспорить.
– Ладно.
Вновь прикосновения и нажатия. Нежные. Возможно, слишком нежные.
– Укусы москитов на левой голени выглядят воспаленными. – Его прикосновения остаются нежными, но пульсирующая боль усиливается настолько, что я бы закричал, если мог кричать, а не едва слышно бубнить. И тут мне приходит в голову мысль, что моя жизнь зависит от времени записи «Роллинг стоунз», которую они слушают… я полагаю, это кассета, а не си-ди – на последнем одна песня сразу следует за другой. Если запись закончится до того, как они начнут резать… если я смогу пробубнить что-нибудь достаточно громко и один из них услышит меня прежде, чем они перевернут кассету…
– Я, возможно, захочу взглянуть на эти укусы после общего вскрытия, – говорит она, – хотя если наше предположение насчет его сердца верно, нужды в этом не будет. Или… ты хочешь, чтобы я взглянула на них прямо сейчас? Они тебя тревожат?
– Нет, обычные укусы москитов, – лопочет этот болван. – Здесь крупные москиты. У него пять… семь… восемь… почти дюжина укусов только на левой ноге.
– Забыл, куда пошел.
– Куда, может, и не забыл, а вот захватить «дигиталин» точно не удосужился, – отвечает он, и они на пару смеются отменной для секционного зала шутке.
На сей раз он переворачивает меня сам, должно быть, вне себя от счастья, поскольку может продемонстрировать силу накачанных в тренажерном зале мышц, пряча от посторонних глаз укусы змеи в обрамлении москитных укусов. Я вновь не мигая смотрю во флюоресцентные лампы. Пит отступает на шаг, исчезает из поля моего зрения. Стол начинает наклоняться, и я знаю почему. Когда они меня вскроют, жидкость потечет вниз, в специальные сборники у изножья. Чтобы центральной лаборатории штата в Огасте[15] было что анализировать, если при вскрытии возникнут какие-то вопросы.
Я концентрирую волю и усилия, чтобы закрыть глаза, пока он смотрит на мое лицо, но не могу даже пошевелить веками. Во вторую половину этой субботы я хотел всего лишь пройти восемнадцать лунок, а вместо этого превратился в Спящую Красавицу с волосами на груди. И никак не могу отделаться от мысли: что я буду чувствовать, когда ножницы вонзятся мне в живот?
Пит держит в руке какой-то листок. Сверяется с ним, откладывает в сторону, начинает говорить в микрофон. Голос его звучит увереннее. Он только что поставил самый неправильный диагноз в своей жизни, но не знает об этом, а потому нисколько не сомневается – все идет, как положено.
– Я провожу это вскрытие в пять часов сорок девять минут пополудни, в субботу, 20 августа 1994 года.
Он оттягивает мои губы, смотрит на них, как человек, подумывающий о покупке лошади, затем тянет вниз челюсть.
– Хороший цвет, – комментирует он, – и никакого петехиального кровоизлияния на щеках. – Очередная песня заканчивается, и я слышу щелчок: он наступает на педаль, останавливающую запись. – Можно подумать, что этот парень все еще жив.
Я изо всех сил бубню, но в этот самый момент доктор Арлен что-то роняет, по звуку – подкладное судно.
– Как бы он этого хотел, – смеется она. Он ей вторит – и в этот момент я желаю им заболеть раком, неоперабельным и вызывающим длительные страдания.
Он наклоняется над моим телом, ощупывает грудь («Никаких синяков, припухлостей, других внешних признаков инфаркта», – оглашает он результаты – большой сюрприз), потом пальпирует живот.
Я рыгаю.
Он смотрит на меня, глаза округляются, челюсть чуть отвисает, я вновь отчаянно пытаюсь бубнить, зная, что он не услышит меня: уже пошла песня «Начни со мной сначала». Но очень хочется думать, что бубнение вкупе с рыганием прочистят ему мозги, убедят, что вскрывать он собирается отнюдь не труп.