– Ты меня спрашиваешь? – перебил его Салтыков.

– Нет, Миня, я тебя не спрашиваю, ты бы отказался, я знаю, ты себя ценишь и пачкаться бы не стал. Ты нас не сравнивай, Миня. Вы из хороших семей, вас для университетов растили, в музеи водили, умные книжки вы читали, умные разговоры разговаривали, для вас университет – это нечто само собой разумеющееся, вы его и оценить-то по-настоящему не могли. А я, Минька, плебей, неуч, голь, и вдруг вот этот дворовый, кому место в ПТУ, поступает в Московский университет. Ну ты попробуй себе представить, что это для меня значило?

– И ты даже обрадовался, что тебя к нам стукачом приставили? Отыграться на нас решил? – спросил Салтыков брезгливо.

– Да нет же, я совсем другое решил, – проговорил Чирьев почти умоляюще. – Я согласиться-то согласился, а наутро, как проснулся, первая мысль: что я наделал? Мне уже, веришь, думать хотелось, что не было этого разговора, ничего не было, и не надо мне никакого университета. Но теперь-то тем более отступать было некуда. Я еще с вечера матери сказал, что поступил. Миня, твоя мать когда-нибудь смущалась тебя? Так радовалась, что смущалась?

«Боже мой, – думал Салтыков, – почему я должен все это слушать? Как он оправдывается, изворачивается, напирает на жалость. Ну какая мне теперь разница, отчего он нас предал: из зависти, от страха, сдуру? Неужели он думает, что предательство можно чем-то оправдать? И при чем тут его мать?»

– …и тогда я решил наказать себя. Я решил запереться, не иметь друзей, ничего не слышать и не видеть, ни с кем не разговаривать, стать бесполезным, чтобы добродушный Хомячок оставил меня в покое.

Чирьев умолк.

– Ну и что же было потом? – подтолкнул его Салтыков.

– Потом… – рассеянно проговорил Чирьев, – потом была картошка.

Картошку Салтыков помнил хорошо. Их собрали, всех мужиков с курса, не дали проучиться и дня и отправили в совхоз. Поселили семерых в одной комнате, где кровати стояли впритык, и чтобы пробраться к самой дальней, приходилось разуваться и дальше ступать по одеялам. Они держались вместе, всемером работали, в складчину покупали в магазине водку, курили, пели песни, разговаривали. Там, на картошке, сложилась их компания; все они были немножко снобами, щеголяли какими-то именами, прочитанными книгами, но скоро стало ясно, что это не главное, наносное, и кружка горячего чая или сигарета ценится здесь больше, чем самый важный и умный разговор. И впоследствии Салтыков думал, что им очень повезло, что университет для них начался именно с картошки.

– Мне там было паршиво, – торопливо говорил Чирьев, – я жил с вами, но как будто сам по себе. С самого начала мне не давала покоя мысль, что я здесь не случайно, что я к вам приставлен подслушивать и запоминать ваши разговоры. И вроде говорили вы какую-то ерунду, а мне крикнуть хотелось: «Ребята, не надо об этом при мне».

– Ну и что ж не крикнул?

– А ты бы крикнул? Я бы хотел посмотреть на такого, кто бы крикнул. А какие вы были парни, Миня! Умные, сильные, да мне этот месяц на картошке больше, чем десять лет в школе, дал. Предать вас? Нет, Миня, я там в какой-то момент понял, что никогда и ни при каких обстоятельствах, что бы ни было, я не выдам ни одного из вас.

– Однако ж выдал.

– Подожди, – оборвал его Чирьев, – я тогда себя обмануть решил. Мне бы взять, пойти к Хомяку и сказать: все, не буду, отказываюсь, совесть мне так подсказывает. Но я… я испугался, даже нет, не испугался, тут что-то другое, я не мог уже повернуть, я уже взял товар и обязан был заплатить за него цену. Понимаешь?