Наверно, баба Лида в молодости была необыкновенно хороша собой. Она работала учителем биологии и всю свою жизнь отдала школе и станции юннатов. Имела звание народного учителя СССР и, между прочим, орден Ленина.

Бабушка и меня пристроила на станцию юннатов – мы только переехали на Комсомольский проспект, я учился в третьем классе, а станция располагалась в парке прямо за метро «Фрунзенская», он назывался почему-то «Парк Мандельштама» – чудны дела твои, Господи! Я обожал зверей, все было жутко интересно. У нас жили орлы, пеликаны, медвежата, барсуки, мелкие птицы – целый зоопарк. Мне для исследований была выдана пара хомячков, я должен был содержать их в домашних условиях, наблюдать ежедневно и презентовать журнал наблюдений на станции. Хомячки жили в аквариуме, безбожно воняли, и наблюдать было особенно не за чем. Вдобавок хомячиха неожиданно родила маленьких голых розовых хомячат и сама же их сожрала – я еще не знал тогда, что это довольно обычное явление, сильно расстроился, и с научной работой временно было покончено.

Отец окончил школу и поступил в Московский авиационный институт. Он был помешан на самолетах, все время рисовал их и вырезал из липы точные копии. Эта любовь к самолетам осталась у него на всю жизнь – из заграничных командировок он первым делом привозил сборные модели военных истребителей разных стран (у нас это тогда не продавалось), и мы склеивали их в четыре руки и вешали на стену, чему страшно противилась мама – у нее были свои представления об эстетике жилища. Коллекция наша насчитывала около двух сотен боевых единиц и, кстати, жива до сих пор – ее хранит моя сестра.

Из института отца и забрали в армию в сорок первом году. Скоро он стал лейтенантом и командовал артиллерийским расчетом – как я понимаю, ему только-только исполнилось восемнадцать лет. Я не знаю, сколько мой отец пробыл на фронте – теперь уже некого об этом спросить, а сам он не любил рассказывать о войне. Знаю только, что где-то в районе Лодейного Поля на реке Свирь его расчет подорвался на мине, и отца с тяжелым ранением отправили в госпиталь. Произошла какая-то путаница, и домой пришла похоронка. Баба Лида рассказывала мне, что, когда она получила эту бумажку, не дававшую никаких шансов (это даже не без вести пропавший), она ей не поверила – почувствовала, что что-то не так. И через несколько месяцев он вдруг вернулся домой – с орденом, на одной ноге и с деформированными кистями рук.

(Я видел эти руки с детства и был убежден, что они такие и должны быть – и у меня такие будут, когда вырасту.)

Однажды я случайно нашел его записную книжку – он вел ее в госпитале. Там были рисунки самолетов, несколько цитат из книги Каверина «Два капитана» и очень горькие его мысли – он не знал, как показаться моей будущей матери инвалидом, и не был уверен, что она примет его. Ничего подобного вслух я от него никогда не слышал. Но переживал он напрасно. Ей-богу, я очень немного видел людей, которые бы так любили друг друга, как мои отец и мать, – всю жизнь. А сейчас, по-моему, так вообще не бывает, вы уж меня извините. Что-то изменилось в воздухе.

Я теперь знаю что. Это было – Время. Каждый отрезок Времени, каждая глава этой книги жизни (а листается она, увы, быстрей и быстрей) хранит в себе только ей присущий запах, только ей свойственные изгибы линий и виньеток. И вот уже Эролл Гарнер кажется нам архаикой – да нет, плохое слово – милым ретро. А попробуй сыграть как он – похоже, да не то. Крохотное расстояние – а не перепрыгнуть. Воздух другой, звуки другие.