но тем не менее я успокоился. Теперь и выпить ещё можно. А где ж твоё духовное достоинство – когда да – да, нет – нет, а всё, что сверху, от лукавого?.. Помилуй, Боже.
– Ещё?
– Давай.
– То затянули… очередь пропустим. А я его, – говорит мужик. В окно при этом не косится. И на зеркало не оглядывается. На меня смотрит – пристально – как будто начал узнавать во мне когда-то навредившего ему изрядно человека. Хоть и маленько я, но оторопь меня коснулась. Глаза – как шильями, меня прокалывать ими начал – хоть отбивайся. «Ну, – думаю, – и угораздило: пустых купе столько, так нет – в одно с ним… И продают же так билеты, нет чтоб – возможность есть – для каждого отдельное, всех надо скучить». Взъерошил он, мужик, пятернёй волосы себе на голове, бороду не трогает, лицо его от этого ещё длиннее будто сделалось, вижу его через бутылку с водкой будто. – А я его, Володьку-то, ребёнком был ещё он, напугал. Не нарочно, по глупости, – продолжает говорить мужик и компостировать меня глазами. – Тот, ночью поднялся, в туалет направился посикать, назад, в спальню свою, идёт, полусонный… луна, Наташки не было ещё – не родилась… а я возьми да и скажи… а баба спит – не очурала… с кровати ему громко: дескать, Володька! – чтобы за коврик не запнулся… Так с тех пор и заикается. Заика… В армию не пошёл… там чё-то с печенью ещё вдобавок… Связался со шпаной, занаркоманил. И вот никак с ним, никаким макаром… и так, и этак я, а толку… не уладить. И на охоту брал с собой. Сходит – нормально, а потом… Ох, неприятно… А? Может, мы это… слышишь… по чуть-чуть?
Молчу я – как задумался, отвлёкся – и немудрено. К окну отвернулся. Как будто в темноту – на мужика, на отражённого, смотрю и думаю:
«Выбей ему глаз, и он на Одина германского станет похож… Один в один. Ещё и ворон залетит сюда, на голове его усядется, сообщит ему что-нибудь недоброе – рассердит. Ну, – думаю, – и подвезло… Пусть бы уж та… как контрабас-то… Другая там была поинтересней… Штанишки нравятся… Ну, Дима. У всех мордашки разглядел, хоть и, как я, же был – маленько».
Плетётся наш поезд, шатаясь, как пьяненький, вразвалочку – будто бы никуда ему прибыть ко времени не надо, и никого спешащего он будто не везёт – не поторопится – как на прогулке. Не очень-то о нём теперь и вспоминаю, правда. Стоял, стоял среди сплошного мрака, только что, как телёнок, погудев протяжно, кому и сам, поди, не знает, тронул – о нём и вспомнил-то поэтому.
Звёзд не видно, ни единой – где-то какая-то уж непременно бы да обозначилась – над тёмным ельником, над пихтачом, среди берёз ли, сейчас уже неразличимых: звёзды ж – как спицы – лёгкий-то морок, улучив момент, и просквозили бы – как пряжу. С северо-запада небо, значит, плотно затянуло тучами – нас нагоняют – непроглядно. Проспорил Диме бы – как пить дать. Не видно и луны. В Ялани редко где сейчас, кое-как, изо всех сил, и до рассвета будут так стараться, оттесняя и уплотняя окружающую теменоту, под эмалевыми тенниками, сквозь клубы налетевших на их сияние и теплоту незнающих ночного сна мошки, мокреца и мотыльков, блистают со столбов электрические лампочки… И в окнах тоже… И в том, в хоромине, на взлобке… Я бы и спорить с ним не стал – испортится, конечно.
– А тут с женой ещё… Не знаю, – говорит мужик. И говорит: – Ты… вроде дремлешь?
– Чё-то… сомлел… чуть приморило.
– Выспаться хочешь? Завтра на работу? – спрашивает мужик. – А то я… чё-то.
– Нет, – отвечаю. – Мне не на работу.
– Тогда не спи, ещё успешь… Я зиму-то, хожу, охотюсь. Вишь – борода-то – не геолог… Участок у меня, – говорит мужик. – На кряже. За Исленью. Там не бывал?