Горячо и больно…
Очнулась в слезах, отбросила вязание.
Как хочется домой! Мама, мамочка, я хочу домой!!!
– Мама, а я…
– Что? Кать, говори громче!
В раковине шумит вода, тарелка встаёт на сушилку с резким нервным стуком.
– Мам, а я точно ваша?
– В каком смысле?
Мать не смотрит, продолжает мыть посуду.
– Ну… Может, вы меня удочерили…
Всё-таки она оборачивается. Отец со стуком ставит кружку, чай выплёскивается на стол.
– Кать, ты опять? Хорош глупости болтать, мать не расстраивай.
Странное выражение скользнуло по маминому лицу. Очень знакомое, но так щедро сдобренное чувством вины, что Катя никак не может его распознать. Да, она не в первый раз задала этот вопрос. Но только теперь, кажется, поняла, что значит мамина гримаса. Да кто бы её такую удочерил-то, в самом деле?! Удочеряют милых красивых девочек с локонами и бантиками, а не чёрных ощипанных воронят, у которых коленки во все стороны и уши как локаторы. Надо уже перестать спрашивать. Маме и так с ней не повезло, стыдно на улицу вместе выйти, стыдно подруг в гости пригласить…
Но почему снова и снова возвращается это видение: лес, сумерки, деревня? У Кати не было бабушки, к которой её возили бы на лето, Катя никогда в жизни не была в деревне, у них даже дачи не было. Но там, рядом с этими чужими окнами, её охватывало острое чувство дома. А тут она была – чужая. Будто ошиблась адресом, родилась не в ту семью.
Больно и горячо…
После Большакова жить в классе стало неожиданно легче. Кутихиной устроили бойкот. То ли кто-то случайно слышал её разговор с Колькой, то ли он сам рассказал и одноклассники решили, что это Три-дэ его прокляла за то, что не обращал внимания. Никто теперь не заговаривал с ней, никто не дразнил, не насмехался, не обсуждал, даже не смотрел в её сторону. Наверное, они думали, это её заденет. Или боялись и считали, что лучше совсем не связываться. В любом случае Катя вздохнула с облегчением. Как-то дожила до конца девятого класса, как-то на тройки сдала всё, что полагалось сдать. Десятый пролетел в таком же полусне. Только летом перед одиннадцатым она вдруг словно проснулась. Или наоборот?
Ей снова стала грезиться деревня. Катя часами стояла там, в кустах, среди нескончаемых сумерек, и страстно жаждала, и отчаянно боялась сделать хоть шаг, чтобы видение не расплылось, не осыпалось хлопьями гари и пепла. Но однажды всё-таки решилась. Мокрые ветки хватали её цепкими сучьями, но Катя вырвалась из их ледяных пальцев и медленно, оглядываясь, побрела по раскисшей дороге к домам. Вот в том, третьем с краю, свет горел ярче всего. Добротный штакетник отделял палисадник от улицы. Крепкое крыльцо с козырьком манило горящей лампочкой, уютно прикрытой круглым матовым шаром плафона. Катя осторожно просунула руку между штакетин, откинула символический крючок, шагнула на дорожку. В доме за белыми шторами двигались тени. Катя подобралась к самом окну и заглянула в щёлку между занавесок. И увидела… себя. Только гладко причёсанную, с красиво заплетённой косой, в опрятном жёлтом халате вместо потасканного спортивного костюма. Рядом стояла незнакомая женщина, что-то показывала в кулинарной книге, а Катя-не-Катя отвечала, кивала и улыбалась…
Горячо!
Спицы со звоном упали на пол, клубки скатились с колен и в панике скрылись под кроватью.
Мама! Мамочка, мама, забери меня, где ты, мама! Я не хочу здесь!
Душно! Больно! Страшно!
Катя метнулась из комнаты в прихожую, не зажигая света, вскочила в растоптанные шлёпки и вылетела на улицу.
Дышать! Нечем дышать…
Двор плотно обступали многоэтажки. На детских площадках пусто: слишком поздно для прогулок, даже подростки куда-то разбрелись. Катя взгромоздилась на качели, вцепилась дрожащими пальцами в холодные железные подвесы, застыла и долго сидела так, жадно хватала воздух пересохшим ртом. В висках стучало и пульсировало, тьма с неба заливала весь двор и подступала к самому горлу. Но Катя не двигалась. Пусть топит! Всё равно.