Но лейтенант почему-то решил, что нужно непременно выяснить, какое сегодня число. С этой целью он подошел к дальней стенке окопа и, присев на корточки, принялся перебирать доставленные с почтой газеты.
– Какая разница. – Берковиц присел на ящик со снарядами и, откинув голову назад, так что каска уперлась в стенку окопа, посмотрел на багровое небо, расчерченное длинными полосами коричневатых облаков. – Сегодня Рождество, потому что я получил поздравление с праздником.
– Католическое или православное? – попытался пошутить Динелли.
– Оба сразу, – совершенно серьезно ответил ему Берковиц, по-прежнему не отрывая взгляда от коричневых марсианских облаков. – Оба сразу, друг мой. И если ты скажешь, что такого не бывает, я отвечу тебе, что жизнь – это сон, который неожиданно превратился для всех нас в горячечный бред.
Я сидел у орудийного лафета и, скрестив руки на поднятых коленях, угрюмо смотрел в землю. Мне было абсолютно все равно, какой сегодня день и что за праздник на него упал. Я хотел пива и ни на секунду не мог отвлечься от этого идиотского и совершенно невыполнимого желания.
– Вот! Нашел! – радостно воскликнул лейтенант Шнырин, вскинув над головой руку с зажатым в кулаке газетным листом.
И в этот момент все мы услышали нарастающий вой снаряда, летящего в нашу сторону.
На войне одиночный снаряд всегда кажется страшнее массированного артобстрела. Эффект чисто психологический – слушая приближающийся вой летящего снаряда, который с каждой секундой становится все громче и пронзительнее, думаешь, что он непременно упадет именно в твой окоп. Понимаешь, что все это глупость, и все равно замираешь в ожидании неминуемого взрыва.
Так и в тот раз мы все замерли: я – возле пушечного лафета, Берковиц – на ящике со снарядами, с запрокинутой к небу головой, Динелли – сидя на корточках, с недокуренной сигаретой, которую он держал между большим и указательным пальцами, и лейтенант Шнырин – с мятой газетой в кулаке.
Все.
Больше я ничего не запомнил.
Даже разрыва снаряда, угодившего-таки в наш окоп и в одно мгновение превратившегося в столб песка и пламени, взметнувшийся вверх – к красноватым марсианским небесам.
Сколько продолжалось небытие, наступившее вслед за этим, я не имею понятия.
Потом я услышал непрерывный высокочастотный писк, издаваемый зуммером полевого радиотелефона.
Какое-то время я продолжал лежать, пытаясь не обращать внимания на посторонние звуки. Я был мертв, и никто не имел права беспокоить меня. Даже сам Господь Бог… Или кто там у них на Небесах встречает вновь прибывших?.. Я заслужил свое право на покой…
Но писк зуммера был настолько омерзительным, что даже мертвого мог поднять из могилы.
Что уж говорить обо мне.
Я поднялся на четвереньки и потряс головой, стряхивая песок с каски. Сплюнув несколько раз, я очистил от песка рот. Если забыть о том, что голова раскалывалась от зверской боли, в остальном я был в полном порядке.
Радиотелефон пищал где-то совсем рядом.
Постояв какое-то время неподвижно не четвереньках, я понял, что если не заставлю его умолкнуть, то голова моя точно лопнет от наполнявшей ее и делавшейся с каждой минутой все плотнее пульсирующей боли.
Протянув руку на звук, я на ощупь отыскал телефонную трубку.
– Слушаю, – прохрипел я в микрофон.
– Отделение сорок два дробь девятьсот четырнадцать! – проорал мне в ухо голос, такой же раздражающе-мерзкий, как и телефонный зуммер.
Непроизвольным движением я отвел руку с зажатой в ней телефонной трубкой в сторону.
Пронзительный голос штабного офицера ввинчивался в ухо, словно сверло, причиняя почти физическое страдание. И это при том, что в воздухе на все голоса завывали сотни летящих снарядов и еще примерно такое же их число разрывалось с диким грохотом, вспахивая скудную марсианскую почву. Быть может, политая кровью погибших солдат, она когда-нибудь станет плодородной?