Сколько людей, оголтело веривших в советскую власть, так и умерли с этой верой! Сталкиваясь с репрессиями, с беззаконием и даже пострадав от них, всё равно были убеждены, что всё это – правильно, честно, справедливо. А перегибы – они, конечно, случаются на местах, но можно и потерпеть ради общей большой и благой идеи.

ХАМАТОВА: Но есть простой вопрос, который задает себе иногда наедине даже самый рьяный сторонник режима или системы: “Вот я – за справедливость. А что такое справедливость?”

ГОРДЕЕВА: У большинства людей может не хватить мужества ответить себе на такой вопрос честно. Иначе потом не сумеешь жить, сойдешь с ума. Я сейчас часто думаю о том, что произошло, когда в Перестройку открыли архивы. Люди радостно их бросились читать? Нет. Они в ужасе отшатнулись. Слишком много страшной правды, перечеркивающей то, во что ты верил, по сути – твою жизнь. Разумеется, для кого-то пересмотр ценностей, ревизия исторического опыта, подлинности событий и многое другое были сродни очищению. Потому что вслед за этим на нас обрушилась свобода выбирать новый путь: свой личный, своей страны, которая открыто заявляла, что ей теперь есть дело до нас, ее граждан, – тогда много говорили об этой самой демократии. И появилась искренняя надежда на то, что с нами теперь всё будет по-другому. Но что произошло потом? Я недавно пересматривала фильм Сергея Лозницы “Событие”: он смонтирован из ленинградской хроники трех дней путча девяносто первого года. Там в кадре много лиц обычных людей. И эти лица – невероятные: они полны надежды. Люди, затаив дыхание, слушают тихий голос академика Лихачёва на Дворцовой площади. Ты можешь себе сейчас представить, что люди, собравшись на площади, слушают Лихачёва?

ХАМАТОВА: Нет, не могу.

ГОРДЕЕВА: Куда делись эти лица? Куда делись мы с этими лицами? Куда делась наша надежда?

ХАМАТОВА: А мы остались без всего. До поры до времени мы стояли на платформе, она нас куда-то везла. И все попытки с нее соскочить жестко пресекались. Но неожиданно эту платформу убрали и сказали: “Теперь давайте сами”. Ты, Катя, теперь сама. У тебя нет ни пионерской организации, ни дружины, ни цели, ни старших товарищей и написанных ими правил, ничего за тобой нет. Все правила сожжены, и пепел их развеян, сама выдумывай правила: как чувствуешь, так и живи. Вот что было. Никто из нас не знал, как это делается, никто прежде так не жил. У меня лично в начале девяностых было полное ощущение движения на ощупь. Очень всё зыбко, тревожно, непонятно. Было много необъяснимого и унизительного. Например, пришедшая со свободой бедность.

ГОРДЕЕВА: Бедность как синоним Перестройки? Ты ее чувствовала?

ХАМАТОВА: Я ее почувствовала в Москве. Когда появились люди, которые начали стремительно богатеть, пухнуть от богатства. Видя эту разницу, я стала чувствовать бедность.

В Казани, в школе у нас было полное равенство и полная голытьба. Только у людей, которых не сильно уважали – каких-нибудь директоров магазинов, завскладами и тому подобных, – у их детей могли быть какие-то особенные вещи или продукты, а у остальных всё было одинаковое: то, что продавалось в нашем “Детском мире”. Там продавались пальто двух видов – коричневое и в клетку. И полкласса девочек ходили в коричневом, а полкласса – в клетку. И весь город так ходил.

ГОРДЕЕВА: У тебя было коричневое или в клетку?

ХАМАТОВА: У меня было коричневое, у моей подружки было в клетку, у другой подружки было коричневое, у третьей – в клетку. Тем, кто в клетку, повезло больше, потому что клетка была синяя или бордовая. Но фасонов пальто было всего два. А в классе у нас училась девочка, у которой мама как раз работала в торговле. И девочке этой откуда-то из-за границы прислали что-то наподобие современного пуховика розового цвета. Можешь себе представить?! Но, увы, свой прекрасный пуховик девочка не могла оставить на вешалке в школьной раздевалке. Все мы приходили, раздевались, оставляли свои одинаковые пальто двух видов на вешалке, скидывали обувь, которой тоже было два вида, и шли в класс. А она в большой целлофановый пакет складывала свой розовый пуховик, какую-то тоже не такую, как у всех, обувь, и с этим пакетом вынуждена была бродить из кабинета в кабинет. Потому что было понятно: оставь она всё это в школьной раздевалке – украдут! По тогдашним меркам она носила с собой целое состояние: яхту или самолет.