Аппарат просканировал радужку глаза, идентифицировал Стэнтона и, бипнув, поднял шлагбаум. Стэнтон хотел проскочить, но оказался не достаточно быстр.

Парень, чья жизнь проходила в мобильнике, мгновенно узнал пронзительно синие глаза, стройную фигуру, привлекательное обветренное лицо и коротко стриженные выгоревшие волосы.

– Мама родная, это же ты, да? – сказал привратник. – Ты Кремень.

– Уже нет, – ответил Стэнтон. – Просто Хью.

– Охренеть, он самый, Кремень, – не отставал привратник и продолжил в телефон: – Ты не поверишь, кто здесь. Сам Кремень. Кремень Стэнтон. Да! Точно! Полный абзац! – Парень вновь обратился к Стэнтону: – Я прям тащусь от твоей чухни. Глазам не верю. Опупеть. Можно сфоткаться?

Стэнтон хотел сказать, что спешит, но проще было согласиться. Парень уже выбирался из своей кабинки, а Стэнтон не раз наблюдал, как обожание «фанатов», почувствовавших себя оскорбленными, мгновенно перерождается в ярость и обиду.

– Да. Конечно. Легко. Очень рад.

Привратник попытался обнять Стэнтона за плечи, но в том было больше шести футов, да и светящаяся куртка сковывала движения. Пришлось ограничиться объятием за талию, что слегка смутило обоих. Парень вытянул руку и сделал снимок.

– Улет в реале. Вот же бабуйня. – Привратник тотчас отправил фото в сеть. – Чем будешь завтракать, Кремень? Во дворе накопаешь червяков? Дневной рацион, да? Куча белка придаст тебе сил.

– Да, наверное, – ответил Стэнтон.

Он ненавидел свою известность, которой вовсе не искал. Однако понимал, что сам во всем виноват. Поначалу это казалось забавным и даже чем-то важным. Видеоролики по выживанию, которые он размещал в сети, были попыткой разжечь авантюрный дух в неблагополучных подростках. Ему это нравилось, он этим гордился. Почему только отпрыски аристократов могут получать кайф, проверяя себя на прочность? Стэнтон хотел выманить шпану из городских гетто в дикую природу, но потом стакнулся с благотворительными и молодежными организациями и дело вышло из-под контроля. Он стал сетевой знаменитостью, и за нарушение анонимности его вышибли из полка. Как будто все другие не хватались за публичные сделки.

Сквозь арку величественных старинных ворот Стэнтон прошел в Большой двор. Здесь все осталось неизменным и «большим» по всяким меркам: справа часовня, слева фонтан. Те же гравийные дорожки, истоптанные поколениями студентов. Неиссякаемый поток ярких и оптимистичных юных душ, зародившийся пятьсот лет назад. Душ, для которых даже грусть и печаль были трепетной жизнью, предметом стихов и песен. Сжигающая страсть, неуемное честолюбие, неразделенная любовь. Позже придут совсем другие горести.

Неудача. Разочарование. Раскаяние.

Минуя часовню, Стэнтон подумал об именах погибших в Великой войне, высеченных на мемориальной доске. Бывало, в сумерках он сидел один в часовне и читал эти имена. Все молодые люди, срезанные во цвете лет. Тогда он ужасно им сочувствовал. А теперь завидовал. Они умерли на гребне жизни. На восходе солнца.

Им не суждено состариться, как нам.

Они не изведают тяготы преклонных лет.[2]

Свезло.

3

– Весть о твоей страшной утрате, Хью, меня просто сразила. – Профессор Маккласки налила чай из фарфорового чайника, памятного Стэнтону со студенческих времен. – И я подумала: раз уж нам не с кем отметить сочельник, почему бы не провести его вместе.

Стэнтон принял дымящуюся чашку, но не ответил на сопровождавшую ее теплую улыбку.

– Мне как-то все равно, профессор, – сказал он. – Для меня Рождество уже ничего не значит.

– Оно знаменует рождение Спасителя, – заметила Маккласки. – А это кое-что значит.