«Вот к чему была лекция про сверхновую, про Крабовидную», – подумал Савостин. Там – тысячу лет назад, а сейчас от Бетельгейзе ждут такого же взрыва.

– Кроме того, – продолжал докладчик, – наряду с пластиной был обнаружен объект предположительно растительного происхождения, скорее всего – зерно. Сейчас оно передано в Ботанический институт имени Комарова на предмет установления видовой принадлежности, а также определения всхожести…

Савостин глянул в окно. Снег прекратился. Вызвездило. Орион висел над крышами, и Бетельгейзе бархатно переливалась красно-оранжевым.

К стопам

Эмир мухафазы Эр-Растойя прикоснулся губами к содержимому тончайшей белой фарфоровой чашечки. Настоящий хид-жазский кофе. Его пьют не больше глотка за раз, иначе непривычному смерть, да и привычному ничего хорошего – сердце, как породистый скакун, может вынести невыносимое, но его нельзя подхлестывать плетью.

Окна были почти темны – стекло-хамелеон приняло самую бурую свою окраску. Зу-ль-хиджа, солнце высоко, почти как на родине. Даже в самум стекло не делается темнее. Впрочем, в Эр-Растойя хоть и бывает жарко, но не бывает самумов. Нигде в мухафазе. В городе течет Вади-аль-Дон. Чтобы пересечь ее, нужна моторная абра. Море воды усмиряет море песка.

Однако эмир соблюдал мудрость предков. И в полуденный час, час бурых окон, не выходил и не выезжал из касбы. Предавался кейфу в комнатах, закрытых даже для прислуги, кроме одного, самого доверенного слуги.

Вот и сейчас он лежал на ковре, покрывавшем всю комнату, на ложе из дюжины подушек, брошенных прямо на ковер. А перед ним на подносе дымилась курильница, стояла джезва с кофе, горкой лежал засахаренный миндаль и возвышался прозрачный кувшин с холодной водой – на родине так и не научились делать таких кувшинов, поющих при касании чашкой или крышкой. Только на севере, в центре минтаки, в Эль-Гус-аль-Харусталь, где он сам не бывал – не любил холода.

А теперь, видимо, придется поехать.

Мысли, далекие от кейфа, опять засновали в голове, как клювы нефтяных качалок в песках родины. Он позвал:

– Мустафа!

Бесшумно возник на пороге тот самый, единственный, доверенный, кого он сюда пускал.

– Диктовать буду!

Вынырнул за порог, нырнул обратно. В руках – нур-и-калям. Сел в углу.

Эмир поворочался в подушках, отыскивая такое положение, чтобы и Мустафу хорошо видеть, и лежать удобно. Точнее, полулежать. Еще раз лизнул кофе. Запил водой, кинул в рот миндальный орешек.

– Светоч Аллаха, драгоценнейший алмаз среди украшающих корону его величества владыки нашего, закаленного и отточенного меча в руке Аллаха, да продлит Аллах его дни, досточтимый и светлейший эмир минтаки Эль-Маскайя, семь и семь раз припадаю к стопам вашим – на живот и на спину – я, недостойный управитель мухафазы Эр-Растойя, беднейшей из вверенных вашей твердой и праведной длани…

Диктовалось легко – ничего, кроме обязательных формул, эта часть письма не содержала. Выбрать именно эпитет «беднейшей» – тоже не нужно быть гением дипломатии, ведь речь пойдет о предложении, позволяющем сэкономить средства, отпускаемые из казны. Праведная длань – и это намек прозрачнейший, надежда на снисходительное прочтение.

– Сведения, представленные мне верными моими людьми, о рождающихся на землях вверенной мне мухафазы рабах Аллаха и владыки нашего…

Грамотный слуга – это сокровище. Здесь почти никто не знает арабской грамоты, хотя и свою давно бросили. Как нур-и-калям, стило для светописания, бегает по аль-кайде, основе для письма! Ни одной буквы не пропускает. Голубые глаза пристально смотрят на него, эмира. На господина. Только ему разрешается – прочие обязаны, приближаясь, потупить взор.