Естественно, были занятия ненавистные. Я терпеть не мог физкультуру, само собой – военное дело и утренние лекции, любые, в понедельник. Субботы и воскресенья проходили бурно, вставать после этого в семь утра и спешить к девяти в институт было пыткой. Ложился-то в пять. Особенно плохо, когда в понедельник с утра военное дело – опаздывать нельзя. Замечательно, когда просмотры немого кино – в зале темно, тишина, стрекочет аппарат, приходишь с мороза, закрываешь глаза, отсыпаешься. Спит полкурса. Все немое кино я проспал – ничего не помню. Бурная жизнь началась с момента знакомства с Тарковским. Бурной она была, потому что сразу же стала профессиональной. Мы писали сценарии – один, другой, третий… Ощущение праздника в работе не покидало, работать было удовольствием. Даже без денег, а когда нам стали платить, то вообще раздолье. Кайф, как сказали бы теперешние вгиковцы.

Мы часто собирались компанией у меня дома. Приходили Андрей Тарковский, Мухаммед Зиани, забавный марокканец, учившийся на курсе Ромма, иногда бывали Борис Яшин, Андрей Смирнов. Больше всех в то время я дружил с Владом Чесноковым. Мы сошлись еще до консерватории. Он работал переводчиком в Иностранной комиссии, чекистском подразделении Союза писателей. Окончил Институт военных переводчиков, ему предложили идти в разведку, он отказался, пошел работать в Союз. Снял форму, но за границу все равно не выпускали – он слишком хорошо говорил по-французски. Влад таскал ко мне пластинки, я познакомился с французскими шансонье – Мулуджи и другими. Тогда у меня был период увлечения Францией.

Лет пять мы с Владом очень тесно дружили. Он учил меня французскому, давал мне читать свои прекрасные переводы, благодаря ему я открыл для себя «негритюд» – франкоязычную африканскую философию. Влад был мордвин – широколицый, с курносым носом. Его отец был знаменит тем, что создал мордовскую письменность.

Влад замечательно писал, но все медлил и никак не хотел начать литературную деятельность. Я требовал, чтобы он занялся своей писательской карьерой, но так и не преуспел в этом намерении. Иногда, не застав меня дома, он оставлял в машинке с полстраницы изумительной прозы, где каждое слово стояло идеально точно. Говорил: «Вот-вот начну! Вот-вот…» Так и не начал. Зато стал пить. А когда запил, перестал меня интересовать. Я уже учился на третьем курсе киноинститута. Мне хотелось окружить себя людьми, делающими дело, подающими надежды. Влад надежды подавать перестал. Я начал его избегать. Иногда встречал его в Доме кино или в Доме литераторов, где он обычно проводил время, играя на бильярде. Он подходил и, глядя мне в глаза нетрезвыми блестящими глазами, говорил:

– Андрон, я тебя так люблю!

Я был с ним сух, он стал мне неприятен. Говорил ему:

– Спасибо, Владик. Теперь иди, дай нам поговорить.

Он кивал, уходил.

Каждый раз повторялось все то же самое. Мы подолгу не виделись. Потом я узнал, что он болен. Живет с Софой, официанткой из Дома литераторов, маленькой носатой ассирийкой. Переехал к ней. Софа позвонила, сказала:

– Владик умирает. У него рак. Он не знает. Он уже на уколах, на обезболивании. Поговори с ним.

Я понимал, почему он болел. Он безмерно пил, без конца курил. Наверное, его давило ощущение нереализованной жизни. Мне было неприятно говорить с ним. Но позвонил:

– Ну, как дела, старик?

– Да вот, ничего, – задыхаясь сказал он. – Борюсь, друг. Борюсь.

Через два дня он умер. Я не пошел на его похороны.

Он был не только талантливым писателем. Спустя долгое время я понял: главный его талант – в том, что он был очень хорошим человеком. Очень добрым. Никогда никому не сделал подлости. Делал только добро. Думаю, он и спивался потому, что не мог писать так, как нужно было, чтобы печататься. Организация, где он работал, слишком тесно была завязана с органами – они занимались выездами за границу. Ему от всего этого было тошно. До сих пор чувствую вину перед ним. Прости меня, Владик…