Шеравкан взял глиняную чашку, окунул в чан.

Он был бос, и брызги ледяной воды казались обжигающе горячими.

– Что ерзаешь? – буркнул отец, снова подставляя ладони. – Лей как следует!

Из дома тянуло запахом молока. Мать суетилась возле танура – озаренный зев печи в рассветной мгле казался пастью огнедышащего дэва.

Отец утер лицо платком, посмотрел на него и спросил вдруг и ласково, и хмуро:

– Не боишься?

– Нет, – сказал Шеравкан, помотав головой.

А слезы вдруг сами собой брызнули из глаз, и чтобы скрыть их, ему пришлось торопливо плеснуть себе в лицо остатками воды.

* * *

Небо светлело, и уже с разных концов города летели вперебив друг другу протяжные вопли муэдзинов.

Возле мечети, как всегда перед утренним намазом, сойдясь несколькими небольшими группами, толклись мужчины. Шеравкан удивлялся – ну, допустим, сегодня они с отцом маленько припозднились… но все равно – как рано ни заявись, первым не окажешься. Обязательно уже кто-нибудь стоит у входа, чешет языком с соседом. В начале лета он специально прибегал утром один, никого не дожидаясь, чтобы оказаться раньше всех, и что толку? – как ни спеши, а придешь вторым, потому что Ахмед-жестянщик уже непременно подпирает стену своей сутулой спиной. Ночует здесь, что ли?

Сейчас Ахмед-жестянщик помогал Исхаку-молчуну вытащить носилки из дверей подсобки. Исхак-молчун не только исполнял в квартале[5] дворницкие нужды, но и служил при мечети – грел воду для омовений, привозил дрова, вытрясал коврики, чистил и заправлял маслом лампы для вечерних служб.

Носилки за что-то зацепились и не шли.

– Да погоди! – волновался Ахмед-жестянщик. – Да не так же!

В конце концов совместными усилиями выволокли.

– Постой, – сказал Исхак-молчун, скребя ногтями в клокастой бороде. – А сапоги-то брать?

– Какие сапоги? – удивился Ахмед. – Зачем сапоги? Третью неделю сушь стоит.

– Как скажете, – вздохнул Исхак, прикрывая двери. – Только чтоб потом разговору не было. А то вон, когда старого Фарида носили, всю плешь мне проели. Почему сапоги не дал?.. Не дал! А почему сами не взяли? Я что, своими руками вас обувать должен? Как дети малые, честное слово. Нужны, так берите… если грязно на кладбище… я ж не виноват, что дождь. А не нужны, так какой разговор? А то сначала одно, потом другое… вечно сами напутают, а потом попреков не оберешься.

– Да не ворчи ты! – прикрикнул Ахмед-жестянщик. – При чем тут Фарид? Фарид в январе умер. Есть же разница!

– Я и говорю: грязь была непролазная. Я ничего… только чтобы разговоров не было. А то сын-то его сапог не взял, а потом на меня накинулся. А я и говорю: так, мол, и так…

– Господи, ты можешь замолчать? Вот уж послал нам Бог работничка!

– Молчать, молчать, – недовольно забухтел Исхак, почесывая корявыми пальцами седые лохмы под грязной чалмой. – Я и так лишнего слова никогда не молвлю. Потому что скажешь правду, так тебя самого же за эту правду палкой по башке. А если, к примеру, попробуешь кому…

Но тут Ахмед-жестянщик зажмурился и стал трясти головой, как перед припадком, Исхак-молчун осекся, скорбно посмотрел на него и пожал плечами, а несколько мужчин подхватили носилки, чтобы прислонить к стене.

– Здравствуйте, – сказал отец, останавливаясь. – Что случилось?

– У Камола Самаркандца невестка умерла, – сказал Ахмед, виновато разводя руками. – С вечера легла, говорит – знобит. Молока ей дали горячего. Камол хотел с утра за лекарем послать… а она под утро возьми – и вон чего.

Опустив голову, отец несколько мгновений стоял неподвижно.

– Царство ей небесное, – сказал он, огладив бороду. – Аминь.