– Мы, Эрнст, вообще больше не гуляли, – тихо говорит она, – после гулянья сильно есть хочется, а есть-то было нечего.

– Ах, так… – говорю я. – А у дяди Карла всего было вдоволь, а?

– Он нам иногда кое-что посылал, Эрнст.

Мне вдруг становится грустно.

– Для чего все это, в сущности, нужно было, мама? – говорю я.

Она молча гладит меня по руке:

– Для чего-нибудь, Эрнст, да нужно было. Господь Бог, верно, знает.


Дядя Карл – наш знатный родственник. У него собственная вилла, и во время войны он служил в военном казначействе.

Волк сопровождает меня. Я вынужден оставить его на улице: тетка не любит собак. Звоню.

Дверь отворяет элегантный мужчина во фраке. Растерянно кланяюсь. Потом только мне приходит в голову, что это, верно, лакей. О таких вещах я за время солдатчины совершенно забыл.

Человек во фраке меряет меня взглядом с ног до головы, словно он по меньшей мере подполковник в штатском. Я улыбаюсь, но моя улыбка остается без ответа. Когда я стаскиваю с себя шинель, он поднимает руку, словно собираясь мне помочь.

– Не стоит, – говорю я, пробуя снискать его расположение, и сам вешаю свою шинелишку на вешалку, – уж я как-нибудь справлюсь. Я как-никак старый вояка!

Но он молча, с высокомерным выражением лица снимает мою шинель и перевешивает ее на другой крючок. «Холуй», – думаю я и прохожу дальше.

Звеня шпорами, навстречу мне выходит дядя Карл. Он приветствует меня с важным видом, – ведь я всего только нижний чин. С изумлением оглядываю его блестящую парадную форму.

– Разве у вас сегодня жаркое из конины? – осведомляюсь я, пробуя сострить.

– А в чем дело? – удивленно спрашивает дядя Карл.

– Да ты вот в шпорах выходишь к обеду, – отвечаю я, смеясь.

Он бросает на меня сердитый взгляд. Сам того не желая, я, очевидно, задел его больное место. Эти тыловые жеребчики питают зачастую большое пристрастие к шпорам и саблям.

Я не успеваю объяснить, что не хотел его обидеть, как, шурша шелками, выплывает моя тетка. Она все такая же плоская, настоящая гладильная доска, и ее маленькие черные глазки все так же блестят, как начищенные медные пуговки. Забрасывая меня ворохом слов, она не переставая водит глазами по сторонам.

Я несколько смущен. Слишком много народа, слишком много дам, и главное – слишком много света. На фронте у нас в лучшем случае горела керосиновая лампа. А эти люстры – они неумолимы, как око судебного исполнителя. От них никуда не спрячешься. Неловко почесываю спину.

– Что с тобой? – спрашивает тетка, обрывая себя на полуслове.

– Вошь, верно. Еще окопная, – отвечаю я. – Мы все там так обовшивели, что это добро и за неделю не выведешь.

Она в ужасе пятится.

– Не бойтесь, – успокаиваю я, – она не скачет. Вошь не блоха.

– Ах, ради Бога! – Она прикладывает палец к губам и корчит такую мину, точно я сказал черт знает какую гадость. Впрочем, таковы они все: требуют, чтобы мы были героями, но о вшах не хотят ничего знать.

Мне приходится пожимать руки всем многочисленным гостям, и я начинаю потеть. Люди здесь совсем не такие, как на фронте. По сравнению с ними я кажусь себе неуклюжим, как танк. Они сидят будто куклы в витрине и разговаривают как на сцене. Я стараюсь прятать руки, ибо окопная грязь въелась в них, как яд. Украдкой обтираю их о брюки, и все-таки руки мои оказываются влажными именно в ту минуту, когда надо поздороваться с дамой.

Жмусь к стенкам и случайно попадаю в группу гостей, в которой разглагольствует советник счетной палаты.

– Вы только представьте себе, господа, – кипятится он, – шорник! Шорник, и вдруг – президент республики! Вы только вообразите себе картину: парадный прием во дворце и шорник дает аудиенции! Умора! – От возбуждения он даже закашлялся. – А вы, юный воин, что вы скажете на это? – обращается он ко мне и треплет меня по плечу.