Аристарх Павлович инстинктивно вжимал голову в плечи, жеребенка уже потряхивало, а грома все не было. Нечто подобное он испытал много лет назад, когда Дендрарий еще был в ведомстве лесничества и Аристарх Павлович все лето бродил по окрестным лесам в поисках рассеянных и одичавших саженцев канадского клена. Ходил безоружный, с одной саперной лопаткой, подвешенной к поясу. И наткнулся на браконьеров, знакомых мужиков, разделывающих лосиную тушу. Вроде бы и разошлись полюбовно, без взаимных угроз – ну, попались и попались, не повезло, придется штраф заплатить, однако, уходя, Аристарх Павлович ощутил, что в спину ему смотрит ружейный ствол, и ведет его по лесу, и ждет только момента, чтоб свалить, как лося. Тогда спасла саперная лопатка: свинцовая пуля расплющилась о металл, и на спине остался лишь огромный синяк. Он упал на четвереньки и, как с низкого старта, рванул по кустам, петляя, как заяц. Эти мужики ходили потом к нему несколько месяцев, детей приводили за руки, жен и матерей. И пришлось Аристарху Павловичу не то что в суд подавать, а и браконьерство скрыть, ибо одно впрямую связывалось с другим.

И теперь, вспомнив этот случай, Аристарх Павлович расслабился, выпрямился и оттолкнул жеребенка.

– Тиимать!

А чтобы не бояться больше, пошел под Колокольный дуб и запел любимый романс, слова которого только что выучил:

– Гори, гори, моя звезда! Звезда любви приветная! Ты у меня одна заветная, другой не будет никогда!

Тут и грянул гром! Рвануло так, что земля дрогнула и жеребчик присел на задние ноги, заржал, словно подстреленный. Аристарх же Павлович, защищенный теперь силой своего голоса и рвущейся из груди страсти, лишь наддал:

– Звезда любви, звезда волшебная, звезда прошедших лучших дней. Ты будешь вечно незабвенная в душе измученной моей!

Ему было все равно, слышат его, видят ли. Он выметывал из себя накопленную многолетнюю тревогу и вечные страхи то за дочерей своих, пока они росли, то за больную жену, за все несчастья знакомых, за лошадей-доноров, за лес, за жеребчика, – он не хотел больше жить с вечным ожиданием грома или выстрела в спину. Душа требовала воли и какой-то веселой, безоглядной жизни.

4

Она вела Кирилла переулками, проходными дворами, через детские площадки и стоянки автомобилей и наконец затащила в подъезд старого облупленного дома с широкими гулкими лестницами, с дверями, унизанными кнопками звонков, как черными тараканами. Он ничего не спрашивал, а она торопила, семеня по ступеням:

– Опаздываем! На семь минут!

Кончились этажи, и кончилась лестница. Она в полутьме рванула оббитую железную дверь на чердак и уверенно повлекла Кирилла за собой по темному коридору, заставленному досками, рамами и какими-то деревянными инструментами. На ходу она ткнула невидимую кнопку выключателя, и впереди загорелась тусклая лампочка.

– Сюда! – Она остановилась перед дверью, истерзанной много раз меняемыми замками, постучала. Послышались торопливые, шаркающие шаги, дверь отворилась. За нею был худощавый старик с небольшой клочковатой бородой и старательно зачесанной лысиной – петушиный гребень стоял выше лба! Живописно уляпанный разноцветной краской фартук, в руках тряпка, кисти, и от всего – резкий запах скипидара.

– Опаздываешь, – сказал он. – На семь минут. И заставляешь меня ждать.

Он не обратил внимания на Кирилла, не заметил его, как не замечают привычных старых знакомых. Они вошли в помещение с высоким косым потолком и единственным большим окном в полстены. Это была художественная мастерская, довольно просторная, однако же заставленная пачками полотен, старинной, полуразрушенной мебелью, а на стенах по всему периметру висело множество картин, писанных маслом, акварелью, и просто карандашных рисунков, оправленных в хорошие рамы, но на всех был изображен этот старик художник: разного возраста, в разных костюмах и позах. Под невысокой антресолью, которая тоже была забита полотнами, подрамниками и гипсовыми слепками, стояла широкая деревянная кровать, застеленная белым, в узорных разводах, атласным покрывалом. Это был самый чистый и опрятный уголок, поскольку во всей мастерской царил творческий хаос – кучи живописной газетной бумаги, о которую вытирали кисти, обрывки холста, выдавленные напрочь тюбики и просто вековая искристая пыль.