Площадь была похожа на огромную сковородку, озаренную красными углями. На этой сковородке шипели, отекали соком, брызгали бесформенные подгорающие ломти. Этими ломтями была бригада. Танки с тяжелыми пушками, остроконечные боевые машины пехоты, горбатые неуклюжие грузовики, толстобокие цистерны с горючим – все превратилось в расплющенные обгорелые груды, среди которых клубились ядовитые дымы, краснели фитильки горящих катков и скатов.

Среди этого жарева, ручьев кипятка, жира и слизи была его рота с неопытными неукомплектованными экипажами, наивными солдатами, украшавшими пульты и десантные отсеки машин вырезками из журналов, фотографиями невест, самодельными пластмассовыми гномиками.

Среди непроходящего страха, побуждавшего его чутко и пугливо вглядываться, трусливо бежать и спасаться, возникало мучительное изумление, не связанное с его собственной жизнью и опасностью, грозящей смертью. Он пытался уразуметь, что случилось. Откуда пришло несчастье. Чья бессмысленная и тупая воля, чья бездарная ошибка затолкали бригаду в ловушку. Откуда взялись эти яростные и уверенные стрелки, отважные и безжалостные бойцы, истребившие бригаду. Что означает этот разгром? Как далеко вдоль улиц с горящей техникой, обожженными и застреленными солдатами протянулась рваная огненная трещина разгрома. К окраинам? К пригородам? К окрестным поселкам и селам? Или дальше, в степь, в предгорья, к русским городам, к отдаленным гарнизонам, до самого Кремля с дворцами и храмами?

В этом разгроме погибла его рота, его бригада, а он, ротный, остался жить. Бросил в саду чеченского дома зарезанного лейтенанта. Бросил на площади ротную колонну, в которой сгорели солдаты. Что делать ему, стоящему у окна пустого безлюдного дома, одному, без оружия, без воли, без сил, взирающему на побоище?

Нужно было уходить. Прорываться из враждебного города сквозь засады, ловушки в ночную холодную степь, где нет дорог и селений. Пустыми полями и выгонами, укрываясь от глаз врагов, двигаться только ночью, как зверь. Выдраться из этой жестокой земли туда, где родные города и деревни, русские лица и речь, где есть еще армия, есть аэродромы с фронтовой авиацией, парки с самоходными гаубицами, неразгромленное, нераспавшееся русское воинство. Туда, в Россию, он доберется и расскажет о разгроме бригады.

Он заторопился, засобирался. Оглядел лестницу, глухие двери квартир, подоконники с консервными банками. Испытал к ним чувство, похожее на благодарность, за то, что приютили его.

«Спасибо дому, пойдем к другому», – повторял он машинально, спускаясь к выходу.

Выглянул наружу вдоль фасада, собираясь тенью выскользнуть и шмыгнуть. Прокрасться к железнодорожным путям и по шпалам, прячась в полосе отчуждения, уйти из города. Он уже собирался оставить дом, но увидел, как в отблесках горящих машин, пригибаясь и семеня, приближаются двое. Он не видел их лиц, но по испуганному семенящему бегу, по сутулым спинам, втиснутым в плечи головам угадал своих. Не чеченцев, которые бежали бы вольным сильным скоком преследователей, а своих, пугливых, гонимых.

Двое пробегали мимо подъезда, тяжело шаркали. Кудрявцев тихо свистнул им и позвал:

– Эй, мужики!..

Они остановились, ошалело топтались, не зная, кинуться ли им прочь или внять этому свисту и окрику, не дожидаясь, когда ударит в них из тьмы автоматная очередь.

– Сюда, говорю!.. Ко мне!.. Свои!..

Они нерешительно подошли, всматриваясь в черный подъезд, не видя Кудрявцева и все еще опасаясь выстрелов. Он впустил их в дом и здесь, в безветренном подъезде, почувствовал, как едко, дымом и каленым железом, пахнет их одежда. Этот дым, железный смрад, вместе с потом испуганного разогретого тела, был запахом многих случившихся недавно смертей, от которых они убегали.