– Есть что-нибудь новенькое от братьев-мусульман? Или по-прежнему тянут резину? Похоже, они морочат нам головы, наводят на ложный след. Тем временем груз малыми порциями преспокойненько пересекает пустыню и расползается по гератской «зеленке». Есть информация от доктора Хафиза?

– Сообщил, что скоро вернется из Кветты. Придет, не раскрывая себя, с контрабандным грузом. Доставит списки пакистанских агентов и явки в кишлаках по периметру пустыни. Будем брать.

– Цены ему нет, Хафизу. Но, похоже, со «стингерами» у него прокол.

– Вчера посылали «вертушки» в район Банадира и Хан-Нишина. Все пусто.

– Надо поднажать на братьев.

– Сейчас поднажмем.

Они вошли в дом, где было прохладно, сквозь тесное оконце проникал пучок солнца. Стоял стол с полевым телефоном, бутылка «коки». На табуретках сидели два здоровенных прапорщика, Корнилов и Гмыря. Встали, козырнули вошедшим офицерам.

– Ну, давай, Корнилов, веди сюда сначала Гафара, младшенького. Доктору его вчера показали?

– Все кости целы, а шкура заживет, как на собаке.

Прапорщик вышел и через несколько минут вернулся, толкнув в комнату пленного афганца.

Гафар был невысок, худ, с голыми ключицами под разорванной блеклой рубахой. На стриженой голове краснела усыпанная бисером шапочка. Из черной, начинавшей седеть бороды выглядывала фиолетовая распухшая губа. Он прикасался к ней тонкими пальцами. Было видно, что у него выбиты зубы, и он то и дело нащупывал языком оставшиеся пустоты. Когда он приподнимал руку, рубаха под локтем расходилась, и открывался на ребрах синий вспухший рубец от удара ремнем. Он переступил порог комнаты, заслоняясь ладонью от майора, словно ожидал немедленного удара. Чернильные глаза дрожали страхом, тоской, ожиданием мучений.

– Садись, – произнес майор Конь. – Да садись, тебе говорю! – он толкнул пленного к табуретке, и тот присел, ссутулился, желая занимать как можно меньше места на табуретке, на которой вчера испытал столько боли и мук.

– Ну вот, дорогой Гафар, пришло время нам опять с тобой поговорить, – майор рассматривал афганца своими голубыми глазами доброжелательно и насмешливо, как рассматривают занятного зверька, от которого ждут потешных реакций. – Как себя чувствуешь? Я вчера погорячился, согласен. Но ведь ты сам меня довел.

Суздальцев не испытывал жалости к афганцу. Тот являлся одним из звеньев в расследовании, от которого зависел исход операции, успех изнурительных действий множества людей, жизнь авиаторов, чьи машины, сбитые «стингерами», превращались в комья огня. Афганец был все той же «деталью войны», которая подвергалась здесь, в комнате для допросов, интенсивным нагрузкам, чтобы, в конце концов, не выдержать и сломаться.

– Так что, прошу тебя, Гафар, пожалей и себя и меня. Мне было тоже вчера не сладко. Давай, говори всю правду.

Суздальцев отмечал у майора хорошее знанье фарси, которым сам он не мог похвастаться. Конь отлично владел оттенками разговорной речи, а также изысканными оборотами персидской поэзии, декламируя наизусть главы из «Бабурнаме», певуче и сладостно, закатывая голубые глаза. Теперь он наклонялся к афганцу сильным мускулистым телом, держа кулаки в карманах, чтобы их грозный вид не пугал избитого пленника.

– Так будешь ли, дорогой Гафар, говорить правду?

– Господин, я говорю правду, – произнес афганец, складывая молитвенно руки, и Суздальцев заметил, какие розовые красивые у него ногти и длинные смуглые пальцы. – Не знаю ни про какой караван.

– Правильно говорят о себе афганцы: «Думаем одно, говорим другое, делаем третье». Но я хочу, чтобы ты и думал, и говорил, и делал одно и тоже. А то я опять рассержусь.