Тут я заприметил моего еврея и велел привести его в комендатуру. На нем болталась жалкая полувоенная, полугражданская одежонка: узенький мальчишеский пиджачок, обмотки, штаны из седого немецкого сукна и башмаки с корявыми носами. Мы уселись перед керосиновой лампой, и я с удовольствием начал задавать ему вопросы, руководствуясь «Памяткой для инструкторов 7-го отдела».
– Зачем вы напали на нашу страну?
– Я и не думал нападать, господин офицер, – возразил он испуганно. – Я был в строительной команде.
– Значит, вы считаете, что война против Советского Союза – несправедливая война?
– О конечно!
– Считаете ли вы, что виновник войны – Гитлер?
– О да!
Я заглянул в «Памятку» и спросил:
– Так почему же вы не уничтожили вашего Гитлера, если знали, что он послал вас на несправедливую войну?
Пленный даже привстал со стула.
– Как же мог я, бедный еврей из Сегеда, уничтожить такого важного человека?
Я старательно записывал его ответы, наслаждаясь идиотизмом положения. С каждым вопросом пленного все сильнее охватывал ужас. Вопросник составлен таким образом, что опрашиваемому начинает казаться, будто он и есть главный виновник войны, конечно, после Гитлера. Под конец допроса также согласно «Памятке» я предложил пленному написать обращение к его товарищам с предложением сложить оружие, кончать эту несправедливую войну.
– Простите меня, господин офицер, – сказал он, молитвенно сложив тонкие музыкальные руки, – но o каком оружии идет речь? У моих товарищей нет ничего, кроме заступов. Ди юден волен гар кейнен криг!
– Вы солдат германской армии, ну и пишите своим немецким товарищам.
Он застенчиво посмотрел на меня:
– Немецкие солдаты не считают нас товарищами, они не совсем любят евреев.
– Делайте, как вам говорят! Не забудьте проставить номер части, ваше воинское звание, награды, ордена.
Отпустив пленного, я бережно свернул листки бумаги и пустился в обратный путь.
Была моя погода. Ветер рвал полы шинели, бил в лицо, слепил, валил с ног. Затерявшаяся где-то на краю неба луна едва освещала дорогу, я то и дело сбивался на целину. Хрустко продавливая снежную корку, я проваливался по грудь, затем, обжигая руки, с трудом выкарабкивался на дорогу. И случилось, что в один такой момент я обронил две странички из драгоценного протокола.
Совершенно ошалевший, добрался я до 7-го отдела и вручил протокол опроса Рубинчику. Он принял его, словно депешу о капитуляции противника, развернул, но прежде чем успел прочесть хоть строчку, я выхватил протокол у него из рук и, лихорадочно перебирая, стал лепетать, что «кажется, я обронил две странички».
– Такой ветер… я падал… у меня куриная слепота… Я совсем теряюсь в темноте… Днем у меня отличное зрение, но в темноте!..
Рубинчик кусал губы, я чувствовал, как закипает в нем раздражение. Я пойду, я найду эти две странички! Не дав ему вымолвить слова, я бросился вон из кабинета.
Конечно, я преспокойно мог бы отсидеться где-нибудь на завалинке с подветренной стороны. Но я не работал так мелко. Я не поленился проделать заново весь путь. Я с полной искренностью убеждал себя, что за потерю этих листочков мне грозит расстрел. Я гмыкал так, что заглушал голос ветра, я дергался с такой силой, что выкрутасы метели казались вялыми, как бы охваченными сонной болезнью. Самое важное – эти минуты сумасшествия наедине с самим собой, проверка качества. Если этого нет – ты не более чем жалкий, невежественный симулянт, которого не стоит ни малейшего труда разоблачить. Оловянная монета, которую не к чему даже бросать на пол, чтобы услышать ее глухой, фальшивый звук.