Уже почти ночью я поскребся к тетке на веранду. В Камышинке она раз десять за вечер покликала б меня, а тут за все время ни разу не позвала, не поискала. Боялась, наверно, кричать. Да и некогда ей… Она тихонько отворила мне дверь, пощупала в полутьме мой набрякший нос и спросила:
– Ревел, что ль?
По сырому, осипшему шепоту я догадался, что она тоже недавно плакала, и не стал признаваться.
– Гречишного чибричка хочешь?
Холодный клеклый чибрик горчил и прилипал к деснам. Я ел его, стоя у дверей, и как только чибрик кончился, тетка сказала:
– Горячие-то они смачнее. Со сковороды если…
– А гдей-то ты взяла? – спросил я.
– Да тут… одна знакомая баба дала, – с запинкой ответила тетка.
– Дунечка, наверно, – догадался я, а тетка отвернулась и всхлипнула. Я притянул ее к себе за фартук и сказал то, о чем давно хотел ей сказать: – Пойдем домой, слышишь? Я не хочу тут больше… А за сундуком потом когда-нибудь приедем. С Момичем…
Она вырвала из моих рук подол фартука.
– Ты ж большой! Подумай только: как же мы явимся? Ить нас засмеют там! Проходу не дадут… Пешком, скажут, прибегли! Стыдобушки не оберешься! Ох, головушка моя горькая!..
– Момич не станет смеяться! – сказал я.
– Ох, нет, Сань! Давай потерпим… До Покрова хоть погодим. А по осени соберемся и… В непогоду нам будет справней. Люди тогда по домам сидят, а мы подгадаем под вечер… Протопим хату, каганец засветим, и все узнают, что мы дома. Зимовать, скажем, пришли. Какая ж тут оказия! Ну давай погодим! За-ради Христа прошу!
Мы посчитали, сколько осталось до Покрова дня, и я побежал спать. На крыльце коммуны в вершинах колонн что-то металось и посвистывало – летучие мыши, наверно, и я подумал, как это председатель Лесняк не боится там один, наверху? А если пролезть к нему и – «ррр!», взять Царев кожух, надеть шерстью наружу и – «ррр!».
В общежилке было темно, хоть выколи глаз. Зюзя сидел на своей койке и чего-то ждал. Я юркнул под одеяло, а он махнул на меня рукой – «тихо!» – и сказал в пахучую темноту:
– Это шкет тут зашел! Давай!..
В общежилке так было неживо тихо, что я испугался – чего надо давать? Зюзя опять сказал: «Ну, давай», – и тогда Кулебяка негромко и жалобно запел:
– Игвень, а Игвень! – предостерегающе позвал бывший повар. Кулебяка замолк.
– Ну чего ты там ветреешь? – озлело спросил Зюзя.
– А то. Тюрем-то тепереча нету? Нету! – сказал бывший повар.
– Ну?
– Вот и «ну». Теперича они называются домзаками!
– Человек про тюрьму спевал, а не про зак твой, кляп ты моржовый! – заглушенно, из-под подушки, видно, проговорил кто-то в конце общежилки.
– А мне какое дело, – смиренно сказал бывший повар, и тогда Кулебяка позвал его протяжно и ласково:
– Сём, а Сём!
– А! – готовно и доверчиво отозвался тот.
– Хрен на! – сказал Кулебяка. – А завтра придешь, остальное возьмешь!
На женской половине захихикали, а бывший повар восхищенно и завистливо сказал:
– Ну и бродяга! Ну и сукин сын!
– Игвень! А чего остальное аж завтра? Пускай бы разом все забирал! – крикнул Зюзя.
Уже сквозь сон я слыхал, как одна коммунарка говорила другой:
– Не бугородица, а Бо-го-родица. Бога потому что родила, а не бугор…
Мне приснился тогда Покров день. Он был похож на Момича, – большой, с черной бородой…
Тогда несколько дней шел обкладной теплый дождь. В коммунарском саду непролазно разрослась крапива. Головки ее выметнулись в толстые желтоватые кисти, – цвела, и тетка сказала, чтобы я натянул на руки шерстяные чулки и нарвал крапивных листьев. Побольше. Чтоб сварить щи.