– Я могу выйти хотя бы на крыльцо? – по-немецки спросил Гордаш часового, дремавшего на лавке в конце небольшого коридора.

Прежде чем ответить, диверсант-эсэсовец с нескрываемым любопытством осмотрел этого могучего, почти двухметрового роста парня, которым его шеф, гауптштурмфюрер, так дорожил и с которым уже якобы захотели встретиться и Скорцени, и сам рейхсфюрер СС Гиммлер. Огромная, резко выпяченная, похожая на рыцарскую кирасу грудь; необычные какие-то, воистину неохватной ширины, плечи; огромная, почти квадратная, по-медвежьи посаженная прямо на туловище голова; непомерно длинные и столь же непомерно толстые в кисти руки… Все это делало Отшельника похожим то ли на какого-то реликтового предкочеловека, то ли на бродячего циркового борца в расцвете сил.

– Барон приказал позволять вам все, что заблагорассудится, – неожиданно ответил часовой, входивший, как понял Гордаш, в диверсионный отряд Штубера. – Стрелять велено только в том случае, если вы решитесь вплавь уйти с острова.

Отшельник пошел прямо на часового, так что тот – и сам не из «мелких» – вынужден был прижаться к стене и с улыбкой восхищения пропустить его.

– Не собираюсь я вплавь, – трубным, архиерейским басом заверил его пленный.

– Благоразумно, – признал тот. – И Штубер прав: природа здесь прекрасная.

И вновь, почти с восхищением, осмотрел горилоподобную фигуру Гордаша, облаченную в серые «пехотные» брюки, германский морской китель и легкий авиационный комбинезон да обутую в итальянские ботинки. С первого взгляда становилось ясно, что одевали этого парня, как могли, – из всего, что соответствовало его размерам, что только удавалось найти.

– Пожить бы здесь, – мечтательно согласился с ним Орест.

– Для художника и скульптора такой островок – сущий рай, – приучался штурмманн воспринимать Отшельника глазами гауптштурмфюрера Штубера, который умел ценить настоящих мастеров, независимо от того, в каком искусстве или каком ремесле они себя проявляли.

– И я – о том же, – неохотно продолжил разговор Отшельник, с наслаждением вдыхая напоенный озерной влагой и сосновым духом воздух.

– Только что поделаешь, война!

Роттенфюрер понимающе ухмыльнулся, но приставать к этому гиганту с расспросами и уговорами не стал. Он прекрасно знал, что завербовать этого сильного и мужественного человека не удалось даже «великому психологу войны» Штуберу; что пугать смертью этого человека уже бессмысленно, он давно готов к ней, и что фашистов он ненавидит еще яростнее, чем всю свою жизнь ненавидел коммунистов.

…Нет, никакого особого чувства к Софочке новоявленный иконописец тогда не проявлял. Впрочем, «долгодевствующая» полуполька-полуеврейка и не требовала какого-то нежного отношения к себе. Но теперь Отшельник почему-то все чаще вспоминал именно ее, причем воспоминания эти были доверчиво-трогательными и сексуально-изысканными. Тогда, во время сожительства с Софочкой, Орест и предположить не мог, что когда-нибудь с такой тоской будет вспоминать ее упругую грудь, ее точеные, цвета слоновьей кости, бедра, ее миниатюрные – икры «бутылочками» – ножки. Что ему так часто станут сниться вечно стремящиеся к поцелую, чувственные губы и пылкие, неукротимые объятия «долгодевствующей».

А как много узнал он от этой начитанной женщины о «бытии в искусстве» великих мастеров кисти и резца, талантливых иконописцев и не менее талантливых литераторов – Микеланджело, Тициана, Врубеля, Родена, Ван Гога, Петрарки…

Как настойчиво вырывала его Софочка из его полумонашеской кельи-мастерской, чтобы затащить в Художественный музей, на выставку современных живописцев или на лекцию по искусству церковной живописи Средневековья. При этом женщина сама навязчиво представляла его каждому, кто в этом городе хоть как-то был связан с искусством, и гордилась своим Отшельником так, словно он и сам являлся величайшим творением искусства.