Братья обменялись мнениями по этому поводу во время нашего пребывания там, и их беседа закончилась, когда дядя, пожав плечами, заявил, что он считает себя обладателем всех прав, от которых отказался мой отец. Это была не пустая похвальба; он и в самом деле обладал полными правами опекуна и осуществлял эти права, не считаясь с желаниями моего отца ни по какому вопросу. И отец, хотя он очень тяжело страдал от такого положения вещей, был совершенно бессилен что-то изменить.
Наше временное пребывание в Тегернзее было чудесным, это было очаровательное место. Моя тетя, Мария Саксен-Кобургская, несмотря на резкую манеру общения, была человеком жизнерадостным, с ироничным характером. Она никогда не скрывала своего мнения и всегда говорила что думала, – это было редкостью среди нас. И хотя ее поддразнивали из-за горделивой манеры держаться, братья питали к ней большое уважение. Я до сих пор вспоминаю ее сидящей в большом кресле с каким-нибудь бесконечным вязаньем в руках и глядящей поверх очков на суету и интриги своего окружения. Она видела все и судила обо всем с какой-то невозмутимой насмешкой.
В начале зимы, когда мы устраивались в генерал-губернаторском дворце в Москве, отец письмом сообщил о рождении своей дочери Ирины. Позднее я узнала, что мой отец хотел, чтобы я была крестной матерью своей маленькой сводной сестры, но дядя, с которым он был обязан советоваться, не хотел об этом и слышать.
Той зимой мы обосновались в Москве, и для нас началась новая жизнь. Для меня и моего брата дядя собрал целый штат педагогов, а также пригласил священника, так как религиозное воспитание играло важную роль в формировании личностей великих князей.
Этот священник был стар. У него была желтая борода, и от его одежд исходил какой-то несвежий запах. Его принципы в точности совпадали с дядиными. Он был ярый монархист, представляющий Бога как абсолютного властелина Вселенной, и отождествлял религию с чем-то вроде жесткой бюрократии, контролирующей каждую мелочь в жизни.
Мы с Дмитрием сразу же невзлюбили его. Скучная и неприятная наружность, бесконечные однообразные уроки, гнусавый голос доводили нас до крайней неприязни, и через несколько месяцев мы почувствовали, что он невыносим.
Мы пожаловались дяде. Он строго отчитал нас за недостаток почтительности. Уроки продолжались. Наконец я дошла до крайности и пожаловалась в письме отцу. Результат этой переписки не был для меня благоприятен. Дядя позвал меня в свой кабинет, выразил недовольство моими действиями за его спиной и вновь сделал мне строгий выговор. И только после смерти дяди нас наконец избавили от этого бедного священника, который обладал над нами единственной властью – раздражать нас однообразными наставлениями, связанными с политической иерархией.
Дядя следил – или ему казалось, что он следит, – за нашим образованием. Он вникал в малейшие детали нашей повседневной жизни. Его любовь к нам, его желание помочь нельзя было отрицать. Но – увы! – его трогательные усилия часто оказывали на меня действие, абсолютно противоположное ожидаемому. Это был человек тяжелый в своих привязанностях и чрезвычайно ревнивый.
Та изоляция, в которой всегда жили мы с Дмитрием, теперь стала еще больше. Раз или два мадам Лайминг приходила лично просить дядиного разрешения отпустить нас к ним на ужин, но его согласие было столь нелюбезно, что она не осмеливалась больше обращаться к нему с такой просьбой. Постепенно мы становились все более и более отрезанными от мира и все более одинокими.