– Тебе нравится, как выглядит медвежонок? – заорал он. Медвежонок почернел, и его тепло в руке было теплом остывающего куска угля. – Тебе нравится, что он обожжен и ты не сможешь с ним больше играть, Чарли?
Чарли ревела благим матом, кожа ее покрылась красными и белыми пятнами, она всхлипывала сквозь слезы:
– Па-аа! Медвежонок! Мой медве-е-жо…
– Да, медвежонок, – сказал Энди сурово. – Он сгорел, Чарли. Ты сожгла медвежонка. А раз ты сожгла медвежонка, ты можешь сжечь и мамочку. Папочку. Больше… никогда этого не делай! – Он наклонился, не касаясь ее. – Не делай этого, потому что это Плохой поступок.
– Па-а-аа…
Какое еще наказание он мог придумать, чем еще напугать, чем внушить ужас? Поднял ее, обнял, ходил с ней туда-сюда, пока – совсем нескоро – ее рыдания не перешли во всхлипывания и сопение. Когда он посмотрел на нее, она спала, прижавшись щекой к его плечу. Он положил ее на тахту, направился к телефону и позвонил Квинси. Квинси не хотел разговаривать. Тогда, в 1975 году, он служил в большой авиастроительной корпорации, и рождественские открытки, которые он каждый год посылал семье Макги, сообщали, что работает он вице-президентом, ответственным за душевное спокойствие персонала. Когда у людей, делающих самолеты, возникают проблемы, считается, что им следует идти к Квинси. Квинси должен разрешить их проблемы – чувство отчужденности, утраты веры в себя, может, просто чувство, что работа обесчеловечивает их, – и, вернувшись к конвейеру, они не привернут винтик вместо шпунтика, и потому самолеты не будут разбиваться, и планета будет спасена для демократии. За это Квинси получал тридцать две тысячи долларов в год, на семнадцать тысяч больше, чем Энди. «И мне ничуть не совестно, – писал он. – Считаю это небольшой платой за то, что почти в одиночку держу Америку на плаву».
Таков был Квинси, как всегда ироничный и скорый на шутку. Однако ничего ироничного или шутливого не было в их разговоре, когда Энди позвонил из Огайо, а его дочка спала на тахте и запах сожженного медвежонка и подпаленного ковра бил в нос.
– Я кое-что слышал, – сказал наконец Квинси, когда понял, что Энди не отпустит его просто так. – Иногда люди подслушивают телефоны. Мы живем в эру уотергейта.
– Я боюсь, – сказал Энди. – Вики испугана. И Чарли испугана тоже. Что ты слышал об этом, Квинси?
– Некогда провели эксперимент, в котором участвовало двенадцать человек, – сказал Квинси. – Около шести лет назад. Помнишь?
– Помню, – угрюмо буркнул Энди.
– Немногие из двенадцати остались в живых. Четверо, как я слышал последний раз. Двое поженились.
– Да, – сказал Энди, почувствовав, как внутри нарастает ужас. Осталось только четверо? О чем говорит Квинси?
– Насколько я понимаю, один из них может гнуть ключи и захлопывать двери, не прикасаясь к ним. – Голос Квинси, слабый, прошедший через две тысячи миль по телефонному кабелю, через соединительные подстанции, через ретрансляционные пункты и телефонные узлы в Неваде, Айдахо, Колорадо, Айове, через миллион точек, где можно его подслушать.
– Правда, – сказал Энди, пытаясь говорить спокойно. И подумал о Вики, которая иногда включала радио или выключала телевизор, не подходя к ним; Вики, очевидно, даже не сознавала, что делает такое.
– Да, правда, – звучал голос Квинси. – Он – как бы это сказать – документально подтвержденный факт. У него болит голова, если он часто экспериментирует, но он может делать подобные вещи. Его держат в маленькой комнате с дверью, которую он не может открыть, и замком, который он не может согнуть. Они проводят над ним опыты. Он гнет ключи. Он запирает двери. И, насколько я понимаю, он почти безумен.