– Говорил.
– О чем?
– Об Антихристе и мессере Леонардо да Винчи…
– Ну, вот! Да ты только и бредишь Леонардо. Околдовал он тебя, что ли? Слушай, брат, выкинь дурь из головы. Оставайся-ка моим секретарем – я тебя живо в люди выведу: латыни научу, законоведом сделаю, оратором или придворным стихотворцем, – разбогатеешь, славы достигнешь. Ну, что такое живопись? Еще философ Сенека называл ее ремеслом, недостойным свободного человека. Посмотри на художников – все люди невежественные, грубые…
– Я слышал, – возразил Джованни, – что мессер Леонардо – великий ученый.
– Ученый? Как бы не так! Да он и по-латыни читать не умеет, Цицерона с Квинтиниалом смешивает, а греческого и не нюхал. Вот так ученый! Курам на смех.
– Говорят, – не унимался Бельтраффио, – что он изобретает чудесные машины и что его наблюдения над природою…
– Машины, наблюдения! Ну, брат, с этим далеко не уйдешь. В моих «Красотах латинского языка» собрано более двух тысяч новых изящнейших оборотов речи. Так знаешь ли ты, чего мне это стоило?.. А хитрые колесики в машинках прилаживать, посматривать, как птицы в небе летают, травы в поле растут – это не наука, а забава, игра для детей!..
Старик помолчал; лицо его сделалось строже. Взяв собеседника за руку, он промолвил с тихою важностью:
– Слушай, Джованни, и намотай себе на ус. Учителя наши – древние греки и римляне. Они сделали все, что люди могут сделать на земле. Нам же остается только следовать за ними и подражать. Ибо сказано: ученик не выше своего учителя.
Он отхлебнул вина, заглянул прямо в глаза Джованни с веселым лукавством, и вдруг мягкие морщины его расплылись в широкую улыбку:
– Эх, молодость, молодость! Гляжу я на тебя, монашек, и завидую. Распуколка весенняя – вот ты кто! Вина не пьет, от женщин бегает. Тихоня, смиренник. А внутри – бес. Я ведь тебя насквозь вижу. Подожди, голубчик, выйдет наружу бес. Сам ты скучный, а с тобой весело. Ты теперь, Джованни, вот как эта книга. Видишь, – сверху псалмы покаянные, а под ними гимн Афродите!
– Стемнело, мессер Джорджо. Не пора ли огонь зажигать?
– Подожди, – ничего. Я в сумерках люблю поболтать, молодость вспомнить…
Язык его тяжелел, речь становилась бессвязной.
– Знаю, друг любезный, – продолжал он, – ты вот смотришь на меня и думаешь: напился, старый хрыч. Вздор мелет. А ведь у меня здесь тоже кое-что есть!
Он самодовольно указал пальцем на свой плешивый лоб.
– Хвастать не люблю – ну, а спроси первого школяра: он тебе скажет, превзошел ли кто Мерулу в изяществе латинской речи. Кто открыл Мартиала? – продолжал он, все более увлекаясь, – кто прочел знаменитую надпись на развалинах Тибуртинских ворот? Залезешь, бывало, так высоко, что голова кружится, камень сорвется из-под ноги – едва успеешь за куст уцепиться, чтобы самому не слететь. Целые дни мучишься на припеке, разбираешь древние надписи и списываешь. Пройдут хорошенькие поселянки, хохочут: «Посмотрите-ка, девушки, какой сидит перепел – вон куда забрался, дурак, должно быть, клада ищет!» Полюбезничаешь с ними, пройдут – и опять за работу. Где камни осыпались, под плющом и терновником – там только два слова: gloria Romanorum.
И, как будто вслушиваясь в звуки давно умолкших, великих слов, повторил он глухо и торжественно:
– Gloria Romanorum! Слава римлян! Э, да что вспоминать, – все равно не воротишь, – махнул он рукой и, подымая стакан, хриплым голосом затянул застольный гимн школяров: