– На траве будем пить, на траве… Садись все на траву… Садись вокруг, – командовал Аффе и весело запел:

Bin ich in Wirthshaus eingetreten
Gleich einen grossen Kavalier,
Da lass ich Brodt und Braten liegen
Und greife nach den Korkenziher…

– О, Аффе! Какой вы кутила. Я не люблю таких. Я удивляюсь, как вам ваша сестра позволяет, – погрозила ему пальцем мадам Гельбке.

Мужчины по очереди пили апотекершнапс.

– Восторг что такое! – говорил Гельбке, проглатывая рюмку жидкости.

– На самом лучшем спирту, и собраны все травы, способствующие к пищеварению. Это жизненный эликсир, – хвастался Грюнштейн.

– Честь и слава провизору Грюнштейну! – крикнул Аффе.

– Удивительная крепость! – сказал Грус.

Мадам Гельбке продолжала дуться и шептаться с сестрой Аффе.

– Мамахен! Мы так веселимся, а ты дуешься и расстраиваешь наше веселье. Полно, брось… Hier ist so gemuthlich, aber du… Ach, Schande…[20]

– Sehr gemuthlich! Ausserordentlich gemuthlich![21] Еще… – кричал Аффе, подставляя рюмку, и прибавил по-русски:

– Русская пословица говорит: остатки сладки.

– Meine Herrschaften! Wollen wir noch[22] выпивае’еп, – предложил Грюнштейн, спрягая русский глагол «выпить» на немецкий манер. – Мадам Гельбке нас простит. Она добрая.

Предложение было принято.

Паки и паки у русских

Лесной. Вечер. Солнце, позолотив в последний раз крыши домов, опустилось за сосны. Повеяло прохладой. Поулеглась пыль на дороге. Стала садиться роса. На балконах и террасах дач появились самовары. Бродили по улицам пьяные дворники. Раздавались где-то отдаленные звуки гармонии, кто-то где-то сочно ругался. На террасе, около остывшего самовара, перед только что сейчас выпитыми стаканами и чашками сидело семейство Пестиковых. Супруги молчали, дулись друг на друга и позевывали. Дети еще продолжали пить чаи, раздрызгивая в чашках куски булки. Клавдия Петровна Пестикова наградила их подзатыльниками и прогнала спать. Из комнат стал доноситься рев ребят. Михайло Тихоныч Пестиков пыхтел и усиленно затягивался папироской.

– Переодеться в халат, что ли, – пробормотал он, отправился в комнаты и вскоре оттуда явился в халате и туфлях.

Клавдия Петровна тоже сходила в спальню и вернулась в ситцевой блузе и без привязанной косы, а с собственным крысиным хвостиком. Она сидела с размазанными по лбу бровями. Сероватая полоса от накрашенной брови шла кверху и упиралась в пробор волос.

– Марфа! – крикнула она кухарке. – Прибирай самовар-то! Что ему тут торчать.

Самовар прибран.

– Вот и еще воскресенье прошло, – проговорил Пестиков.

– Да уж нечего сказать, приятное воскресенье, приятный праздник! – отвечала жена.

– Кто же, душенька, его испортил? Ведь ты сама. Сама ты полезла на ссору с Доримедонтихой, сама ты задела соседку и сцепилась с ней.

– А по-вашему, молчать, по-вашему, дозволить над собой делать всевозможные надругательства?

– Мало ли, про кого что говорят заглазно.

– Вовсе не заглазно. Доримедонтиха прямо вослед мне хохотала над моим платьем, она нарочно так хохотала, чтобы я слышала.

– Да, может быть, она об чем-нибудь другом хохотала.

– Ну, уж пожалуйста! Что я, маленькая, что ли! Разве я не понимаю? А эта наша соседка, так просто она меня бесит своим нахальством. Чисто обсерваторию у себя на балконе устроила. И как только у нас в саду какой-нибудь разговор – сейчас она выскочит на балкон, выпучит глаза и свой лопух расставит, чтобы ни словечка не проронить, что мы говорим.

– Но ведь тут дачи так смежно построены, так виновата ли она?

– А вы зачем меня в такое место завезли жить, где дачи смежно построены?