– Это как?

– Пошли, покажу!

Сыроварня меня поразила. Здесь, в единственном по-настоящему чистом месте на всем выгоне, царили прохлада и полутьма. Толстые полки из лиственницы недавно вымыли, на них лежали круги томы с мокрой от рассола коркой. Блестящие, круглые, аккуратно разложенные – казалось, сыр привезли на выставку.

– Это все ты сделал? – спросил я.

– Да нет. Мне пока только разрешают его переворачивать. Красиво, правда?

– Зачем его переворачивать?

– Раз в неделю я переворачиваю его на другую сторону и посыпаю солью. Потом все мою и навожу порядок.

– Красиво, – согласился я.

Снаружи валялись пластиковые пакеты, подгнившие дрова, стояла печка, которую сделали из бочки из-под дизельного топлива, и ванна, приспособленная под поилку, на земле виднелись картофельные очистки и обглоданные собаками кости. Во всем чувствовалась не столько неряшливость, сколько небрежение к вещам: с вещами обращались кое-как, все постепенно разваливалось – то же самое я ощущал в Гране. Словно судьба этих мест была предрешена, поддерживать порядок казалось бессмысленной тратой сил.

Отец и дядя Бруно уже допивали второй стакан, мы застали их в разгар спора об экономике горных выгонов. Разумеется, начал его отец, которого всегда интересовало, как здесь устроена жизнь: сколько у них голов скота, сколько гектаров пастбищ, каков дневной удой, сколько производят сыра. Луиджи Гульельмина был рад поговорить с толковым человеком и вслух называл цифры, чтобы доказать, что при нынешних ценах и бессмысленных правилах, которые навязали животноводам, его работа не имеет ни малейшего смысла, он не бросает ее только потому, что любит.

Он сказал:

– Вот умру я, и лет через десять здесь опять будет лес. Тогда они обрадуются.

– Детям ваше ремесло не нравится? – поинтересовался отец.

– Да как сказать. Им не нравится спину ломать.

Меня поразило не столько то, как он говорит, сколько его пророчество. Я никогда не задумывался, что пастбище когда-то было лесом и что здесь снова может вырасти лес. Я глядел на коров, которые разбрелись по лугу, и пытался представить, как сначала появится кустарник, как он вырастет и поглотит следы всего, что здесь находится: канавы, стены, тропы, а в конце и дома.

Тем временем Бруно развел огонь в печке. Не дожидаясь указаний, он подошел к ванне, наполнил кастрюлю водой и принялся чистить картошку. Бруно много чего умел: он сварил пасту и поставил ее на стол вместе с вареной картошкой, томой, мочеттой и вином. Тут появились его двоюродные братья – два здоровых крепких парня лет двадцати пяти, которые сели с нами, поели, не поднимая голов, поразглядывали нас с минуту и отправились спать. Дядя Бруно смотрел, как они уходят, и в скривившей его рот усмешке читалось презрение.

Отец не обращал на такие вещи внимания. Поев, он потянулся, сцепил руки за головой и стал смотреть на небо, словно любуясь чем-то прекрасным. Он так и сказал: “Красота-то какая!” Отпуск подходил к концу, и отец начинал смотреть на горы с тоской. В этом году на некоторые вершины ему не суждено было подняться. У нас над головами виднелось несколько пиков – сыпуха, жандармы, отроги, заваленные обломками ущелья, неровные хребты. Они казались развалинами огромной крепости, которую разбомбили и обломки которой еще могли упасть: подобное зрелище радовало только людей вроде моего отца.

– Как называются эти горы? – спросил он. Я подумал, что странно слышать подобный вопрос от человека, который подолгу просиживает перед висящей на стене картой.

Дядя Бруно поднял глаза, словно проверяя, не собирается ли дождь, и, вяло махнув рукой, сказал: