Ага! Я засек Верити, она стояла перед одним из больших окон солара и смотрела наружу, и серый свет холодного ноябрьского дня мягко отсвечивал на ее коже. Я остановился и поглядел на нее, и засосало под ложечкой, как будто сердце вдруг превратилось в вакуумный насос. Верити, зачатая под двухтысячелетним деревом и рожденная в треске и пламени рукотворной молнии! Она пришла в этот мир неспроста!

Всякий раз, встречая ее, я то ли насвистывал, то ли мурлыкал первую фразу этой темы Deacon Blue, «Born in a Storm»[2], – для меня это стало своего рода ритуалом, маленькой личной темой в жизни, подобной фильму; в бытии, смахивающем на оперу. На сцене появляется Верити – я тут же включаю ее музыку; тоже своего рода форма обладания ею.

Я поколебался, не подойти ли к ней; потом решил, что сначала лучше выпить, и направился к буфету с бутылками и бокалами и запоздало сообразил, что у Верити пустой бокал, а значит, есть отличный предлог, чтобы с ней заговорить. Я снова повернулся к ней. И едва не столкнулся с дядей Хеймишем.

– Прентис, – обратился он ко мне с великой серьезностью в голосе и положил руку на плечо, и мы отвернулись от Верити и от буфетной стойки с выпивкой и пошли через весь зал к окрашенным стеклам высоченного фронтонного окна. – Прентис, твоя бабушка ушла в лучший мир, – сообщил мне дядя Хеймиш.

Я оглянулся на чудное виденье – Верити – и снова посмотрел на дядю.

– Да, дядя Хеймиш.

Отец прозвал дядю Хеймиша Деревом, потому что он очень высок и передвигается крайне неуклюже; он как будто сделан из менее гибких материалов, чем стандартный человеческий набор: кости, сухожилия, мышцы и жир. Отец утверждал, когда мы с ним впервые вместе напились (а случилось это полдесятка лет назад, по случаю моего шестнадцатилетия), что однажды смотрел в школьном театре пьесу с участием дяди Хеймиша, где он был «ну буратина буратиной».

– Она была прекрасным человеком, она в жизни сделала очень мало плохого и очень много хорошего, и я верю, что она, когда поселится среди антисущностей наших, получит в награду больше, нежели в наказание.

Я кивал, и мы шагали через толпу и поглядывали на членов моего семейства, на Макгуски (девичья фамилия бабушки Марго), на клан Эрвиллов, на всяких важных шишек из Галланаха, Лохгилпхеда и Лохгайра, и уже не в первый раз я подумал, с какого ж это перепугу (или с какой радости) дядя Хеймиш ударился в свою доморощенную религию. И в этой связи мне стало чуток неловко, потому что я вовсе не являлся столь горячим фанатом личной теологии дяди Хеймиша, каким сподобился выглядеть в его глазах.

– Она всегда была ко мне очень добра, – сказал я.

– А значит, и твой антитворец будет добр к ней, – сделал вывод дядя Хеймиш, не убирая руку с моего плеча, и мы остановились перед витражным чудищем в торце зала. Оно графически иллюстрировало летопись рода Эрвиллов со времен норманнского завоевания, когда из Октевиля, что в Котентине, Эрвиллы отправились в Англию, там распространились на север, покружили вокруг Данфермлина и Эдинбурга и наконец осели – возможно, под воздействием неких воспоминаний о мореплаваниях и землях своих предков – на краю Ла-Манша, в самом эпицентре древнешотландского королевства Далриада, потеряв в пути лишь несколько родичей и парочку букв. Присягнув на верность Давиду Первому, они остались здесь, чтобы смешать свою кровь с кровью пиктов, скоттов, англов, бриттов и викингов, которые всячески заселяли, колонизировали, грабили и эксплуатировали эту часть Аргайла или, быть может, случайно наведывались сюда и забывали убраться.