В зимовье ввалился за полночь. Уставший и злой. Он все делал не по уму. Как будто не сам. Он спустился до середины Талой, там у него было кострище, напилены дрова и неплохой чумик из корья, и собрался было ночевать, но не остался. Наскоро пивнул чаю и ночью уже пошел через хребтик в зимовье. Сапог, штаны и суконку порвал, как без глаза не остался… У этого зимовья была вертолетная площадка, и хотелось посмотреть, не садились ли на нее.
Никого не было. Степан осмотрел все с фонариком – снег у избушки был нетронутый, только дятел накрошил коры с листвяка.
Печка-полубочка трещала вовсю и светилась малиновым боком. Степан спал, привалившись к холодным бревнам и не погасив лампы. В большой чугунной сковородке застыла недоеденная тушенка.
Утром он долго стоял без шапки, глядя, как занимается рассвет. Так он молился. В двух зимовьях были у него старинные, доставшиеся от дедов иконы с едва различимыми ликами – Николы Чудотворца и Спасителя, – но молился Степан всегда на восход солнца. И только единому и всемогущему Создателю. Зимой, когда солнце всходило поздно, он стоял, глядя на ночной восток, и думал о хорошем, о чем-то, что вызывало спокойную внутреннюю радость. И благодарил Господа, и просил, чтобы день грядущий был наполнен силой и работой. В Богородицу Степан почему-то не верил. Может быть, потому, что она, женщина и Мать, не могла наказать…
И теперь он стоял, прочитав «Отче наш», пытался думать о чем-нибудь хорошем, а в башку лезла дрянь последних дней. Он чувствовал вину, но не мелкую, не перед ментами. Перед жизнью, перед его горами и этим вот обледеневшим ручьем… даже мужики поселковые вспоминались, и он думал, что нехорошо вышло. Менты по злобе, особенно если икру найдут, а они ее, конечно, найдут, могут поприжать таких, как он. Ярость, остывшая уже, поднималась в нем… Не получалась сегодня молитва.
6
Поселок Рыбачий был центром большого таежного района одной из российских областей. Согласно большой красной надписи в местном музейчике, созданном еще при советской власти каким-то чудаком-пенсионером, сколько-то Швейцарий в нем помещалось, кажется, четыре. И вот в этих четырех Швейцариях жили четыре тысячи человек в самом райцентре, и еще пара тысяч были разбросаны по нескольким поселкам и редким рыбацким бригадам вдоль моря. До перестройки, до развала Союза или еще бог знает до каких-то там дел на материке, народу в районе было в семь раз больше. Жизнь тогда была… то ли хуже, то ли лучше, пусть это скажет, кто знает, что такое хорошая жизнь, но во всяком случае – яснее. В рыбацких поселочках, большинство которых жили без названий, а просто под номерами, ловили и насмерть, будто не для еды, а на вечное хранение, солили красную рыбу и селедку. Был порт с рыболовецкими и всякими другими ржавыми и облезлыми судами. Коопзверопромхоз принимал у охотников белку, соболя, выдру, оленину и сохатину. Эвены пасли стада оленей – был и такой колхоз для националов.
Все это работало убыточно, продукцию или не давало совсем, или давало, но совсем негодную, но зарплаты платились, интернаты, детсады и ясли с горем пополам работали, теплотрассы, пусть и не вовремя, а чинились. Киномеханик раз в неделю летал в областной центр за картинами. Телевизор брал первую и вторую программы. Вторая, правда, показывала плохо.
Большая часть еды и тепла добывалась на собственных огородах, на речках и в лесу, и люди чувствовали себя более-менее уверенно. Им казалось, что так будет всегда. Если бы их спросили, то они сказали б, что пусть так оно и будет. То есть у людей в Рыбачьем было вполне сносное будущее. По старинке еще относительно вольное, то есть такое, когда рассчитывать надо на самого себя и что поперек этих расчетов никто особенно не встанет.