– Езжай в поместье, – натянув поводья, приказал холопу Басарга. – Предупреди, чтобы баню топили и опочивальню готовили. Вскорости догоню.
Он свернул вправо, спешился у ворот, отпустил подпругу, намотал поводья на коновязь, скинул шапку, перекрестившись на надвратную икону, вошел на двор. Обогнул церковь, вошел в двери, остановился, не желая мешать молебну. Однако же его все равно заметили, по храму побежал шепоток. Прихожане – смерды и крестьянки, паломники, заехавшие поклониться святому Варфоломею жители близкого города, – все стали оглядываться и расступаться. Сам собой образовался проход почти до самого алтаря, и подьячему волей-неволей пришлось пройти вперед, остановившись чуть позади настоятеля.
– Жертвователь… Подвижник… Опекун… Благотворитель… – побежали за его спиной восхищенные шепотки. – Себя не жалеет… Все обители да сиротам… А сам так неприкаянным и живет.
От такого внимания Басарге Леонтьеву стало не по себе. Ведь он знал, что никогда не был никаким бескорыстным подвижником и жертвователем. Что монастырь создал из ничего лишь по царскому велению, дабы надежное прибежище тайной святыне обеспечить. Что «неприкаянным» кажется лишь потому, что невенчанным с любовницами тайно сожительствует и что из полусотни «сирот» ровно десять – его собственные дети, каковых признать он не может из-за того, что во грехе зачаты. Но разве вслух о таком скажешь? И потому он молча терпел восхищенный шепоток, замечая, как тайком крестят его бабы и склоняют головы мужики.
Все, на что решился Басарга, так это подойти после богослужения к настоятелю и смиренно склонить голову:
– Благослови меня, отче. Ибо я грешен.
– В чем грехи твои, сын мой?
– Много их, отче, – вздохнул опричник. – Все не перечислить. Но ведь Господу каждый ведом?
Игумена слова подьячего не удивили. Басарга в своих странных исповедях никогда не каялся в содеянном. Однако боярину, что с таким старанием опекал обитель, отказать в прощении грехов священник не мог:
– Именем Господа нашего Иисуса Христа, – перекрестил Басаргу настоятель. – Отпускаю грехи твои вольные и невольные.
Подьячий склонился к кресту в его руке.
– Кается благодетель наш, во смирении склоняется… – пробежал по храму восхищенный шепоток. – Уж ему-то, подвижнику, с чего?..
Басарга Леонтьев отступил от игумена, еще раз низко склонился перед иконостасом, несколько раз осенив себя знамением, шепотом прося у Господа прощения за дерзость свою и грехи. После чего резко развернулся и стремительным шагом вышел из церкви, не обращая внимания на общие поклоны прихожан.
Отдохнувший у перевязи скакун легко взял с места в галоп, помчался по утоптанной тропе, крепко впечатывая в наст шипастые подковы, нырнул под густо переплетенные лесные кроны. Свой удел Басарга знал хорошо, а потому торопил коня, несмотря на темноту. Не прошло и четверти часа, как деревья расступились, выпустив его на заснеженное поле. Боярин промчался меж сугробов, перемахнул реку, взметнулся на обнесенный частоколом холм и спешился во дворе, бросив поводья какому-то пареньку.
Вся дворня собралась здесь, толпясь в ожидании хозяина. Староста Тумрум, со времен их первой встречи успевший изрядно раздобреть, поседеть и лишиться бороды: она отчего-то стала вылезать и поредела так, что стала походить, скорее, на легкое облачко, нежели на мужскую гордость. Ключница – его жена Пелагея. Конюх Федька Тумрум, стряпуха Ляля Тумрум, скотник Степка Тумрум… Да, семья старосты неплохо устроилась при боярской усадьбе.
Впрочем, дворня состояла не только из Тумрумов. Обширным хозяйством занимались еще полдесятка девок и тридцать холопов… Взятых в закуп, разумеется, не для работы, а для ратной службы при боярине. Но так уж сложилось, что на службе царю хватало услуг одного подьячего – и потому нанявшихся воевать молодых людей староста приспособил к делам житейским. Басарга очень надеялся, что он не перебарщивал и у холопов имелось хотя бы два-три часа в день для тренировок в рукопашном бое.