В глазах Настасьи была такая неслыханная отвага, что впору садиться на воеводского коня и вести войско в бой за Москву.

– Так и велю передать. А тебе вот образок…

Образок муж дал не для того, чтобы Настасье дарить, но у Ульянушки крепко засело в голове: Настасья якобы должна ей дать серьги и в промен взять образок.

– Да что ты, мой свет! Пусть вдогонку Гаврюшеньке пошлют! Пусть он там, в Холмогорах, Богу молится… А я тут буду свой грех замаливать.

Ничего не поняв, Ульянушка поклонилась и побежала прочь со двора.

Когда поздно вечером пришел Чекмай, она вышла к нему из-за холщовой занавески, которой отгородила супружеское ложе, и сказала:

– Вот что, дедушка. Либо у меня уже ум за разум зашел, либо у той Настасьи.

– У нее, – сразу ответил Чекмай. – Ну-ка, рассказывай.

Услышав, что Гаврюшка, мирно спящий на лавке, сейчас за каким-то бесом едет в Холмогоры, Чекмай хмыкнул и почесал в затылке.

– А ведь я был прав! Глебушка, вылезай. Я-то прав был!

Глеб в рубахе и портах, босой, вышел на зов.

– И в чем ты был прав, дедушка?

– А вот в чем – это дело с пиханием отрока в прорубь связано с тем делом, по которому я приехал! Митя! Митька! Вставай!

Митьке было постелено на полу, на войлоках. Он сел, протер кулаками глаза и, спросонья плохо соображая, заявил:

– Трофим Данилыч, я сейчас, только фигурки соберу…

– Это он с Белоусовым разговаривает, – усмехнулся Глеб. – Совсем детинушка заигрался.

Наконец все четверо сели за стол.

Митька плохо понимал, что происходит, но успел прихватить с собой кубики для зерни и вертел их в пальцах, чтобы не заснуть.

– Вот что я во всем этом вижу, – сказал Чекмай. – Настасья Деревниных не знала, куда подевался Гаврила, и когда старый Деревнин поехал на поиски – тоже еще не знала. Он же ей велел, взяв дочек, переселяться к Анисимову, благо каптана подана и кучер ждет. Ослушаться она не могла, поехала к Артемию Кузьмичу и его женке, приехала – и вот именно там ей сказали, что наш Гаврила отправился в Холмогоры… но зачем?..

И тут Чекмай охнул – вспомнил разговор с Теренком.

Понемногу в голове выстраивалось то вранье, которым попотчевали Настасью.

– Так! Ей сказали, что он боялся наказания от деда и, как иные вологодские парнишки, поехал с обозом – авось его, знающего грамоте, кто-нибудь там, в Холмогорах, пригреет, или же померещилось ему, что может стать мореходом. Когда отрок живет при таком деде и света белого не видит, диво еще, что не собрался в Персию бежать. А зачем бы ей это сказали?

– Успокоить желали, – ответила Чекмаю Ульянушка.

– Успокоить до поры, – добавил Глеб. – О том, что Гаврюшка жив остался, знаем только мы. А все прочие…

– Прочие знают лишь то, что пропал, – заметил Митька, бросил кубики и получил три белых квадрата и три черных; зернь, стало быть, подсказала, что дельце очень сомнительное.

– Кроме того, кто его в прорубь сунул, и того, кто этому злодею приказал порешить Гаврилу.

– И все равно непонятно – за что?

– Если в это дело замешался Анисимов – статочно, решил, будто Гаврила что-то лишнее узнал. А что он мог узнать по дороге в Вологду?

По-всякому они вчетвером судили да рядили, наконец додумались: возможно, дело не столько в несмышленом Гаврюшке, сколько в его суровом деде, который был подьячим Старого Земского двора.

– Стало быть, Деревнина выманили на розыски внука? Похоже на то, – сказал Чекмай. – Что же он такое мог узнать? И не знает ли это Настасья? Коли знает – ее жизнь в опасности.

Митька бросил свои кубики.

– Царь небесный, впервые такое вижу! Вся шестерка – черные!

– Не к добру, – согласился Чекмай.