Он долго сидел там, дрожа всем телом, дрожа так, будто насквозь промерз, хотя в комнате было тепло; он сидел, закрыв глаза, углубившись в размышления, и уже почти забыл о потрясении и ужасе, которые только что испытал. В мире существовало и кое-что хуже, чем страх.
За его спиной раздался звук, звук скрипнувших пружин, и Ройбен ощутил, как матрас справа от него промялся.
Кровь отлила от его лица, а сердце дало перебой.
Она сидела рядом с ним! Он знал это. Он вдруг почувствовал, как на его руку легла ее ладонь – мягкая, легкая, но вполне ощутимая ладонь, – а к плечу прижалась податливая грудь.
Он медленно открыл глаза и встретил ее взгляд.
– О Боже в небесах, – пробормотал, не удержавшись, он, почувствовал, что язык у него заплетается, и повторив: – Боже в небесах, – заставил себя посмотреть на нее, по-настоящему посмотреть на нее, на ее бледно-розовые губы, на четкие, словно нарисованные пером черты ее лица. Ее белокурые волосы блестели в свете лампы. Шелк ее белого пеньюара, прямо возле его руки, поднимался и опускался вместе с дыханием. Она придвинулась еще ближе, ее холодные пальцы крепче надавили на его правую руку, которая сама собой сжалась в кулак, а вторая ладонь легла на его левое плечо.
Он смотрел прямо в ее нежные подернутые влагой глаза. Заставлял себя смотреть. Но его правая рука неожиданно для него самого дернулась, стряхнув ее ладонь, и изобразила крестное знамение. Все это походило на судорогу, и Ройбен сразу покраснел от стыда.
Она чуть слышно вздохнула, но ее брови тут же сдвинулись, и вздох перешел в стон.
– Прости меня! – поспешно воскликнул Ройбен. – Скажи… – он запнулся и в замешательстве скрипнул зубами. – Скажи… что я могу сделать?
Ее лицо исказилось словно от невыносимого страдания. Она медленно потупила взгляд и отвернулась; подстриженные волосы рассыпались вдоль щеки. Ему захотелось прикоснуться к ее волосам, к ее коже – прикоснуться… Но тут ее взгляд, до краев исполненный скорби, вернулся к нему; она, похоже, собралась что-то сказать, совершенно явно, она прилагала к этому большие усилия. Но тщетно.
Видение вдруг просветлело, будто озарилось изнутри, и рассеялось.
Исчезло, словно его и не было. И он остался один на кровати, один в комнате, один в доме. Минуты беззвучно улетали, а он так и сидел, не в силах пошевелиться.
Она больше не вернется – он точно знал это. Бог знает, что она собой сейчас представляла – привидение, дух, привязанный к месту призрак, – но она истратила все свои силы без остатка и больше не вернется. А он снова обливался потом, собственное сердце оглушительно гремело в ушах. Ладони и подошвы горели. Он чувствовал, как сквозь кожу мириадами иголок проступает волчья шерсть. Загнать ее обратно сейчас было бы для него пыткой.
Удерживая себя от немедленной трансформации, он поднялся, сбежал по лестнице и вышел через заднюю дверь.
Сгущалась холодная тьма, низко над землей нависали подожженные закатом тучи, а лес вокруг уже превращался в стену теней. В кронах деревьев, словно живое существо, вздыхал невидимый дождь.
Ройбен забрался в «Порше» и тронулся с места. Он ехал наугад, куда угодно, лишь бы подальше от Нидек-Пойнта, подальше от страха, от беспомощности, от тоски. «Тоска – все равно что ладонь, стискивающая глотку, – думал он. – Тоска не дает дышать. Тоска куда ужаснее, чем все, что он знал до сих пор».
Он придерживался окольных путей и лишь смутно отмечал, что удаляется от океана, а по сторонам дороги непрерывно тянутся леса. Он не столько думал, сколько чувствовал, и хотя сдерживал окончательную трансформацию, но снова и снова ощущал булавочные уколы прорастающей шерсти. Он прислушивался к голосам, голосам Сада Боли, прислушивался, прислушивался, стремясь уловить то, что неизбежно должно было прозвучать: звуки чьего-нибудь отчаянного рыдания, голос кого-нибудь, в ком еще сохраняется жизнь, чей-то плач и призыв к нему о помощи, хотя призывающий страдалец, может быть, не имеет даже понятия о его существовании, зов от кого-то, до кого он смог бы добраться и вовремя прийти на помощь.