На аэродроме в их глазах сначала была предварительная недоверчивость, как у многоопытных крестьян, которым цыган во что бы то ни стало хочет всучить сомнительную лошадь, но как только они разглядели Машу, то переглянулись и перекивнулись.

– Жена, – шепнул мне первый.

– Человек, – одобрительно пробурчал второй.

В Переделкине мои собаки не залаяли на Машу.

С людьми было сложнее, но я этого и ожидал.

Не так просто оказалось и с Машей.

Я иногда забывал, что Маша очень молода и многого не знает, а многое понимает совсем не так, как я.

Когда мы проезжали мимо Манежа, где стояли толпы людей, чтобы попасть на выставку одного знаменитого художника, Маша умоляюще сжала мой локоть, показывая глазами на вход.

– Он – любимый художник моей лучшей подруги.

Этот художник, когда-то гонимый и сердобольно опекаемый либералами, как все гонимые в России, уже давным-давно извертелся, испошлился, но в провинции по инерции все еще считался опальным гением.

Я поморщился, но пошел на выставку. Для меня это была серьезная проверка Маши – не ее вкуса, а ее способности ко вкусу. Вкус можно воспитать, а вот если нет способности ко вкусу – это невоспитуемо. Я с ужасом ждал, что ей могут понравиться эти картины.

«Опальный гений» на сей раз не выставил портрета Брежнева, который после своей смерти, очевидно, перестал казаться художнику таким симпатичным и таким человечным, как при жизни, когда он мог лишь четвертью лелеемой фирменной брови лениво дать указание присвоить этому слегка назойливому, но рисующему похоже и даже лучше, чем похоже, портретисту звание народного художника СССР.

Удивительно, что Маше, которая была ни больше ни меньше на тридцать лет моложе меня, на выставке понравились глухие бездонные колодцы петербургских дворов, затравленно обнявшиеся в них фигурки, строгий лик Блока на фоне карусели самодовольных морд, Ксюша Некрасова, похожая на деревенскую блаженную с ясновидящими глазами, неосмотрительно взятую в домработницы, – то, что и мне нравилось лет тридцать тому назад, когда я был в Машином возрасте. Но когда Маша увидела убиенного царевича с так плохо нарисованным разрезанным горлом, что ее знание судебной медицины возмущенно восстало, богатырей-истуканов с тупыми ряшками комсомольских дружинников-каратистов в роли спасителей Отечества, опереточных королей с холеными мордами доберман-пинчеров, Гагарина в виде а-ля-рюссного сладенького отрока, одинаковые страдальческие глаза Алеши Карамазова и Джины Лоллобриджиды, сработанные на одном и том же конвейере, китчевое меню знаменитостей двадцатого века – от Николая Второго до Чарли Чаплина, соломенные шляпы вьетнамских крестьян, выглядящие так, как будто они от Cristian Dior, наконец, президента Альенде, так помпезно выпячивающего грудь с голубой президентской лентой, что он становился похожим на Пиночета, у Маши разочарованно вырвалось:

– Да ведь это штамповка…

Я облегченно вздохнул.

Года через два, когда в конце длинного коридора Нью-Йоркского музея современного искусства Маша увидела очень издалека, без малейшего шанса разглядеть подпись, картину, похожую на сначала разломанную, но потом сросшуюся радугу – только не в цвет к цвету, то на мой коварный вопрос: «Чья это картина?» – она спокойно ответила с чувством превосходства:

– Разумеется, Кандинский.

С политикой у Маши было сложнее.

Она не была сталинисткой, однако считала Сталина «великим человеком, сделавшим много ошибок». Маша родилась через десять лет после смерти Сталина.

Девчонки и парни ее поколения ненавидели, а точней сказать, презирали не Сталина, а Брежнева за то, что их заставляли изучать его занудные мемуары, потешались над задыхающимся астматиком Черненко, над никогда не улыбающимся, угрюмым, как инквизитор, крючконосым Андроповым, над всеми членами Политбюро, чьи портреты, выдаваемые под расписку, их заставляли носить на палках во время первомайских и ноябрьских демонстраций. Эти портреты менялись так быстро, что было трудно запомнить лица и фамилии, да и никто не старался их запоминать. Однажды Маша сильно занозила руку плохо оструганной палкой с портретом человека, ни имени, ни должности которого ни она и никто из студентов не знали.