12. Прощание с двадцатым веком
Я расстаюсь с двадцатым веком, как сам с собой.
О некоторых людях говорят с восторженным придыханием: «О, это человек девятнадцатого века…» Про меня так сказать невозможно. Я человек только двадцатого века.
Такой «несовместимый» поэт, в котором революционно-романтические иллюзии так перепутаны с их опровержением, мог появиться лишь во второй половине этого века и лишь в России, не в дореволюционной, а только в советской – однопартийной, подцензурной, трудновыездной. Я благодарен двадцатому веку, потому что другого у меня не было.
Во мне – болезни этого века, его надежды, заблуждения, страхи, его ограниченность, суматошность, и припадки то неуверенности, то мегаломании, и наивная, но, слава богу, неизлечимая вера в то, что братство людей все-таки возможно.
Мы оба – и двадцатый век, и я – не подходим ни только под положительную, ни – я надеюсь – только под отрицательную мерку. Но двадцатый век и меня не разорвешь. По выражению Цветаевой, «мы – сросшиеся».
Жизнь как приключение
1. Почему я не играю в карты
(рассказ по рассказу моего отца)
И, кончив недобрую драму,
Насмешливо бросить в века
Последнюю эпиграмму
С подножия Машука…
Александр Гангнус. 1932
В ночь с 17 на 18 июля 1932 года двадцатидвухлетний геолог из Москвы Александр Рудольфович Гангнус, с мягкими карими глазами и с такими же мягкими манерами недобитого интеллигента, играл в очко с начальником сибирской станции Нижнеудинск в его прокуренном кабинете.
Со стены за ними неодобрительно наблюдал портрет Сталина, которого тогда уже начинали называть вождем, и даже великим, с легкой, но неосторожной руки еще не расстрелянного Карла Радека.
Сквозь висящие на окне липучие ленты, облепленные погибшими мухами, на противоположной стороне маленькой привокзальной площади с чахлыми деревцами и посеребренной карликовой фигуркой Ленина молодой геолог мог видеть светящийся не всеми, но некоторыми окнами родильный дом, где в этот момент мучилась схватками его жена – Зина Евтушенко, тоже двадцати двух лет и тоже геолог.
Еще находящийся в ней ребенок был зачат в прошлом году в походной палатке над Ангарой под шум волн и потрескивание медленно угасающего костра на месте изысканий будущей Братской ГЭС – той самой, о которой их сыну через тридцать с лишним лет будет суждено написать поэму.
Сразу после рождения его увезут из Нижнеудинска к бабушке, на соседнюю станцию Зима, которую он и будет по праву считать родиной.
Но пока что он, этот сын, еще не появился, и в его ожидании будущий отец коротал время за картами, в чем ему пугающе везло.
Рядом с Александром Рудольфовичем на зеленом сукне стола высилась груда выигранных им мятых денег.
За столом, уставленным пустыми бутылками из-под водки и тарелками с кладбищами окурков, погребенных в кровавом винегрете с редкими серебряными селедочными проблесками, сидело несколько крупно выпивших местных любителей острых ощущений – станционный бухгалтер, ветеринар, журналист районной газеты, но все они уже выбыли из игры, проигравшись дочиста, за исключением самого Александра Рудольфовича и еще державшегося начальника станции – в прошлом колчаковского офицера, перешедшего на сторону красных, а сейчас постепенно спивавшегося вместе с бывшими классовыми врагами.
Лоб начальника был усеян бусинами пота, волосы слиплись, глаза потерянно блуждали. Уже несколько раз он знаком подзывал к себе бухгалтера и что-то шептал ему на ухо, после чего тот тоскливо съеживался, но послушно исчезал, а через некоторое время появлялся, передавая начальнику ниже уровня стола деньги, застенчиво обернутые в «Восточно-Сибирскую правду» с призывами к индустриализации и раскулачиванию.