Две-три буханки лишних скормить борову – вот и покрыта разница, зато будет разговоров у людей.
Постаралась Пелагея и насчет закуски. Рыба белая, студень, мясо – это уж ясно. Без этого по нынешним временам не стол.
А как насчет ягодок, Петр Иванович? Раздобыл бы ты, к примеру, морошки, когда ее еще на цвету убило холодом? А она раздобыла. За сорок верст Маню-маленькую сгоняла, и та принесла небольшой туесок, выпросила для больного у своей напарницы по монастырю – та, бывало, в любое лето должна была насобирать морошки для архиерея.
О другой ягоде – малине – Пелагея позаботилась сама. Тоже и на малину неурожай в этом году – по угорам поблизости все выгорело, пришлось ей тащиться на выломки, за Ипатовы гари. И ох же на какую ягоду она напала! Крупную, сочную, нетронутую – сплошными зарослями, как одеяла красные по ручью развешаны.
Она быстро надоила эмалированное ведро, потом – раззадорилась – загнула коробку из бересты, да еще и коробку набрала.
Домой притащилась еле-еле – дорога семь верст, ноша в три погибели гнет, и за весь день сухарик в ручье размочила.
– Отец, Онисья! – заговорила она с порога, через силу улыбаясь. – Ругайте меня, дуреху. Ежели сказать, куда ходила, не поверите…
Ее удивило молчание Анисьи, праздно, без дела сидевшей у стола с опущенной головой. Потом она разглядела мужа. Павел лежал с закрытыми глазами, и попервости она подумала: спит. Но он не спал. Дышал тяжело, со всхлипами, лицо потное, и на сердце мокрая тряпица.
Неужели опять приступ?
Пелагея быстро поставила ведро и коробку с ягодами на стол.
– Где Алька? За фершалом побежала?
Анисья опять ничего не ответила.
– Где, говорю, Алька? Вернулась с пекарни?
– Нету Альки…
– Н-не-ту-у? – у Пелагеи ноги подкосились – едва мимо стула не села.
Так вот кто ей махал с парохода, когда она вышла из лесу к реке! Родная дочь. А она-то по-хорошему подумала тогда: вот, мол, какая девка у чьих-то родителей – чужому, незнакомому человеку машет.
– С тем, пройдохой, уехала? – спросила глухо Пелагея.
– Одна.
– Одна? Одна в город-то уехала? А тот где?
– Тот еще вчера уехал.
– Отец, отец… – истошным голосом заголосила Пелагея, – чуешь, что дочи-то у нас наделала?
Анисья вывела ее в сени и там окончательно добила: Алька в положении. Так по крайности она сказала тетке и отцу, когда днем, прибежав с пекарни, вдруг начала собираться в город.
Так, такими бы словами, запомнившимися с детства, хотелось Пелагее выплакать свое горе. А еще больше ей хотелось бухнуть прямо на колени и принародно покаяться перед мужем: «Прости, прости, Павел Захарович! Это я, я довела тебя до могилы…»
Но она не сделала ни того, ни другого.
Она стояла, пошатываясь, возле красного гроба рядом с рыдающей, распухшей от слез Анисьи и крик держала за зубами. Потому что кто поверит ей? Кого тронет ее плач?
Проводить Павла в последний путь собралась вся близкая и дальняя родня. Свои, деревенские, – это само собой, иначе и быть не может, но, кроме них, приехала из города двоюродная сестра Павла, приехал дядя-пенсионер из лесного поселка, прилетел Павлов племянник, офицер…
Не было возле покойного только его родного детища – Альки.
Павел помер на третий день после бегства дочери из дому, и где было ее искать? В городе? В дороге? А в общем, думала Пелагея, может быть, и лучше, что не торчит возле гроба Алька. Она, Пелагея, чувствует себя преступницей, не смеет глаза поднять на людей, а что сказать об Альке? Не хотела Алька смерти отца – это ясно, а все-таки после ее суматошного отъезда помер, она, единокровная дочь, помогла отцу сойти в могилу. И если теперь, в ее отсутствие, до слуха Пелагеи (она стояла в ногах у покойного) то и дело доходил пересудный шепот сердобольных баб: «Вот какие пошли нынче деточки… Живьем готовы закопать в могилу родителя… Рости их, дрожи над ними…» – то что было бы, если бы тут была Алька!