Первый год в Скугсторпе все шло хорошо. И мне не надо было все время заботиться о братике – мама была дома. Папа работал и старался избегать старых знакомых. Роберт ходил в детский сад четыре дня в неделю. А я осенью поступила в школу.

У меня сохранилась первая классная фотография – так странно смотреть на нас, шести-, семилетних, мы там словно наброски нынешних, уже почти взрослых. Педер и Герард в заднем ряду, у обоих повыпадали молочные зубы. Лучшие друзья уже тогда. Оба в джинсах «Lee» и джинсовых же курточках. Вполовину меньше, чем сейчас, но все равно ни с кем не спутаешь: маленькие копии их самих сегодняшних. А я сижу на корточках слева внизу, и вид у меня такой, будто я сама не знаю, как тут оказалась.

На карточке, может, и незаметно, но как было, так было: с самого начала я не вписалась в класс. Никто меня не дразнил, не бил, просто не замечали. Словно меня и не было. Может быть, бывшие отцовские подвиги сыграли роль? Скорее всего, родители велели своим отпрыскам держаться подальше от меня и брата. А может, и потому, что мы жили в одном из этих дешевых таунхаусов, которые считались в поселке чуть ли не трущобами. Остальные жили в виллах или в настоящих, добротных таунхаусах, с ухоженными садами. Или из-за того, что мы были одеты так уродливо, да и волосы грязные – мать вечно забывала купить шампунь. Но, как я помню, меня это особенно не волновало. С момента нашего переезда в Скугсторп жизнь стала намного легче.


Я уже была в четвертом, когда папа опять влез в долги и взломал магазин, чтобы расплатиться. Снова угодил в тюрьму, на этот раз на восемь месяцев. Но этого хватило, чтобы опять пошло все как раньше. Помню, как той осенью мы навещали его в Хальмстаде. Первый раз я была в тюрьме. К нам там все были очень добры, особенно тетка-надзирательница. Она отвела нас с Робертом в комнату для игр. Сделала бутерброды с маслом, налила апельсинового сока и, пока мама разговаривала с папой, объясняла, что такое тюрьма. Я слушала не очень внимательно, потому что там было полно всяких игрушек, и она, наверное, заметила, что мы ее не слушаем: замолчала, дала нам цветные мелки и бумагу, – и оставшееся время мы рисовали. Один из рисунков у меня сохранился. На нем папа в тюремной одежде, как я ее себе представляла: в черную и белую полоску, как в комиксах. Потом, когда он пришел на нас посмотреть, оказалось, что я ошиблась: на нем были такой же, как дома, спортивный костюм, футболка и коричневые сандалии.

Вообще говоря, детей внутрь не пускают, но для нас почему-то сделали исключение. Папа показал нам свою камеру. Там была настоящая решетка на окошке в двери, койка и намертво прикрученный к полу стол. Роберт был совершенно вне себя от восторга, как будто принимал участие в каком-нибудь захватывающем триллере.

Не знаю, каким образом дети в школе пронюхали, что папа в тюрьме. Может, учительница проболталась. А может, сарафанное радио. И все изменилось. Меня начали всячески обзывать, прятать мою одежду, подкладывали собачье дерьмо в сапоги, да и вообще пакостили, как могли. Но для братика все было намного хуже. Одноклассники не удовлетворялись мелкими пакостями, они издевались над ним физически. В средней школе я только и делала, что пыталась его уберечь от травли, но, как ни старайся, не всегда ведь удается оказаться в нужное время и в нужном месте. Становилось все хуже и хуже, а ему становилось все труднее сосредоточиться. Он начал прогуливать. Убегал из школы, шел к морю и сидел там часами до самого вечера. И тогда же он начал писаться…