Сто слепящих фотографий

Ночью снял на память гром.


Меркла кисть сирени. В это

Время он, нарвав охапку

Молний, с поля ими трафил

Озарить управский дом.


И когда по кровле зданья

Разлилась волна злорадства

И, как уголь по рисунку,

Грянул ливень всем плетнем,


Стал мигать обвал сознанья:

Вот, казалось, озарятся

Даже те углы рассудка,

Где теперь светло, как днем!

Лето 1917

Послесловье

* * *

Любимая – жуть! Когда любит поэт,

Влюбляется бог неприкаянный.

И хаос опять выползает на свет,

Как во времена ископаемых.


Глаза ему тонны туманов слезят.

Он застлан. Он кажется мамонтом.

Он вышел из моды. Он знает – нельзя:

Прошли времена – и безграмотно.


Он видит, как свадьбы справляют вокруг,

Как спаивают, просыпаются.

Как общелягушечью эту икру

Зовут, обрядив ее, – паюсной.


Как жизнь, как жемчужную шутку Ватто,

Умеют обнять табакеркою,

И мстят ему, может быть, только за то,

Что там, где кривят и коверкают,


Где лжет и кадит, ухмыляясь, комфорт

И трутнями трутся и ползают,

Он вашу сестру, как вакханку с амфор,

Подымет с земли и использует.


И таянье Андов вольет в поцелуй,

И утро в степи, под владычеством

Пылящихся звезд, когда ночь по селу

Белеющим блеяньем тычется.


И всем, чем дышалось оврагам века,

Всей тьмой ботанической ризницы

Пахнет по тифозной тоске тюфяка

И хаосом зарослей брызнется.

Лето 1917

* * *

Мой друг, ты спросишь, кто велит,

Чтоб жглась юродивого речь?


Давай ронять слова,

Как сад – янтарь и цедру,

Рассеянно и щедро,

Едва, едва, едва.


Не надо толковать,

Зачем так церемонно

Мареной и лимоном

Обрызнута листва.


Кто иглы заслезил

И хлынул через жерди

На ноты, к этажерке

Сквозь шлюзы жалюзи.


Кто коврик за дверьми

Рябиной иссурьмил,

Рядном сквозных, красивых

Трепещущих курсивов.


Ты спросишь, кто велит,

Чтоб август был велик,

Кому ничто не мелко,

Кто погружен в отделку


Кленового листа

И с дней Экклезиаста

Не покидал поста

За теской алебастра?


Ты спросишь, кто велит,

Чтоб губы астр и далий


Сентябрьские страдали?

Чтоб мелкий лист ракит

С седых кариатид

Слетал на сырость плит

Осенних госпиталей?


Ты спросишь, кто велит?

– Всесильный бог деталей,

Всесильный бог любви,

Ягайлов и Ядвиг.


Не знаю, решена ль

Загадка зги загробной,

Но жизнь, как тишина

Осенняя, – подробна.

Лето 1917

Имелось

Засим, имелся сеновал

И пахнул винной пробкой

С тех дней, что август миновал

И не пололи тропки.


В траве, на кислице, меж бус

Брильянты, хмурясь, висли,

По захладелости на вкус

Напоминая рислинг.


Сентябрь составлял статью

В извозчичьем хозяйстве,

Летал, носил и по чутью

Предупреждал ненастье.


То, застя двор, водой с винцом

Желтил песок и лужи,

То с неба спринцевал свинцом

Оконниц полукружья.


То золотил их, залетев

С куста за хлев, к крестьянам,

То к нашему стеклу, с дерев

Пожаром листьев прянув.


Есть марки счастья. Есть слова

Vin gai, vin triste[5], – но верь мне,

Что кислица – травой трава,

А рислинг – пыльный термин.


Имелась ночь. Имелось губ

Дрожание. На веках висли

Брильянты, хмурясь. Дождь в мозгу

Шумел, не отдаваясь мыслью.


Казалось, не люблю – молюсь

И не целую, – мимо

Не век, не час плывет моллюск,

Свеченьем счастья тмимый.


Как музыка: века в слезах,

А песнь не смеет плакать,

Тряслась, не прерываясь в ах! —

Коралловая мякоть.

Лето 1917

* * *

Любить – идти, – не смолкнул гром,

Топтать тоску, не знать ботинок,

Пугать ежей, платить добром

За зло брусники с паутиной.


Пить с веток, бьющих по лицу,

Лазурь с отскоку полосуя:

«Так это эхо?» – и к концу

С дороги сбиться в поцелуях.


Как с маршем, бресть с репьем на всем.

К закату знать, что солнце старше

Тех звезд и тех телег с овсом,

Той Маргариты и корчмарши.


Терять язык, абонемент

На бурю слез в глазах валькирий,