Летние сумерки незаметно сменялись белою петербургскою ночью, в которой столько сладких чар… Когда пришло время, рослый лакей с замкнутым лицом, подал им легкий ужин и шампанское. И Пушкин, сев на ковер к маленьким ножкам красавицы, закружил и ее, и себя в вихрях пьяных слов…

Уже под утро она сама тихонько выпустила его в тихий, росистый сад.

– Калитка вон там, – низким голосом сказала она. – Но ты придешь завтра опять. Да?

– Ах, Аннетт, я совершенно отравлен тобою…

Жаркий, глубокий, до дна души, поцелуй, и совершенно безлюдными улицами он лениво пошел в белой колдовской ночи к дому. И вдруг поднялась в душе горькая муть: нет, не то! Все не то!.. Что ему нужно, он не знал, но знал наверное в эти тихие часы, что это не то… Надо вырваться из этой проклятой сети, – ведь за эти недели он продул в Петербурге в карты больше 17 000 рублей! – снова бежать в деревню и там засесть за работу, как следует… Встал строгий образ Анны… Но теперь никакой уже образ не владел им и при одном воспоминании о ласках пленительной Аннетт в нем поднималась тошнота. И, когда некоторое время спустя писал он своему приятелю Вяземскому о небольшом долге, он хладнокровно, в самых грязных выражениях, сообщил ему, что он «с Божией помощью» овладел-таки прелестями г-жи Керн…

И через несколько дней горячим вихрем он понесся в Михайловское, а Аннетт, зазвав к себе душистой записочкой Никитенку, опять стала очень тонко разговаривать с ним о его романе «Леон или идеализм»…

II. Дымные смерчи

На человечество вообще и на каждого человека в отдельности отпущено, по-видимому, определенное количество страстей, которые он должен обязательно сжечь. Если не может он зажечь эти огни на площади, на трибуне, в боях, он обязательно должен фейерверк этот спалить в других областях жизни человеческой. Но от всякого такого фейерверка остаются только полосы смрадного дыма…

Николай заключил со своими любезными верноподданными железный contrat social[5]: все должно было затаить дыхание и жить не иначе, как с высочайшего его величества соизволения. Если чуть где кто шевельнется и хоть на мгновение выйдет из всероссийского фронта, Николай сейчас же говорил: «Ah, ce sont mes amis du 14!»[6] – и генералы его поспешно убирали нарушителя порядка и благочиния. Уже начал свои действия корпус жандармов, во главе которого поставлен был Бенкендорф.

– В чем же будет состоять моя должность? – деликатно осведомился Бенкендорф у царя.

Николаю в эту минуту камердинер подал свежий носовой платок. Царь бросил его Бенкендорфу.

– А вот… – сказал он. – Вытирай слезы…

И Бенкендорф начал вытирать слезы. Все тюрьмы были переполнены. Самоубийства даже среди богатой и знатной молодежи становились бытовым явлением. А остальные ударились кто во что горазд…

Если бы Пушкин мог покричать, помахать руками и посверкать глазами в качестве репрезентанта на трибуне, – дело совершенно безопасное – если бы мог он забраться в пыльные подвалы архивов, чтобы извлечь оттуда новые, захватывающие драмы русской истории, если бы мог он в своих стихах и рассказах говорить то, что он действительно думал, – опять дело совершенно безобидное – то, может быть, вся его жизнь приняла бы другое направление. Но все это было строжайше запрещено. Не успело благополучно разрушиться дело о его стихах, посвященных памяти Андрэ Шенье, не успело благополучно разрушиться дело о страшной виньетке на его «Цыганах», – вы только подумайте: нарисован кинжал и какая-то чаша! – как вдруг три дворовых человека отставного капитана Митькова подают петербургскому митрополиту Серафиму, тончайшему из святителей, жалобу на своего господина, который развращает их в понятиях православной веры, прочитывая им некоторое развратное сочинение под заглавием «Гаврилиада». Конечно, Митькова сейчас же схватили, началось следствие и скоро было установлено, что автор «Гаврилиады» – Пушкин. Это жалкое, неостроумное, неталантливое произведете, в котором выступают Иосиф, Мария и архангел Гавриил, было написано им еще в лицее, мальчишкой, но так как было оно достаточно похабно, то и разошлось в бесчисленных списках по всей России. Весь фирмамент пришел в состояние крайней ажитации: это был прекрасный случай показать свое усердие и отличиться. Все эти отцы отечества «Гаврилиаду» в свое время читали и смеялись над дурачеством даровитого мальчишки, но теперь начались заседания важных комиссий, – даже Государственного Совета, придуманного Сперанским! – запросы, допросы, бумаги и перепуганный Пушкин, неутомимо пивший везде за здравие царя, должен был вертеться, лгать даже в письмах к приятелям, что автор «Гаврилиады» умерший князь Д. Горчаков, клясться, что он терпит напраслину за чужие грехи… Но генералы и сановники жалованье брали не даром: его приперли к стене и он вынужден был просить разрешения дать свои показания в запечатанном письме на имя самого Николая. Николай начал тем временем войну с турками и уже выехал на «театр» военных действий. Пушкин в письме к нему сознался, что автор «Гаврилиады» – он. Николай, продолжая все ту же «полезную», по словам генерала Бенкендорфа, политику приручения поэта, всемилостивейше простил его, что было не так уж и трудно: если, как царь, он метал громы и молнии против этой жалкой пьески, то, как человек, стоявший в своем развили не выше унтер-офицера, он преизрядно посмеялся над ней и сам…